душевая кабина 100 100 с низким поддоном 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вид книг и библиотекаря мгновенно воскресил его, и он тут же начал излагать свои идеи и соображения.
Около десяти минут беседовали эти будущие свойственники о том, о чем обычно беседуют библиотекари. Затем Шефтеля одолела застенчивость, папа оставил его в покое и стал исследовать библиотеку, расположение полок и их содержимое: так бдительный военный атташе с тщательным вниманием следит за маневрами иностранной армии.
Затем мы, папа и я еще погуляли. Нас угостили кофе с пирогом в доме Ханки и Озера Хулдаи, которые вызвались быть моей семьей в дни моей кибуцной юности. Здесь папа продемонстрировал всю глубину своего понимания польской литературы. Задержав на секунду взгляд на книжной полке, он немедленно стал оживленно беседовать с ними по-польски, процитировал строки Юлиана Тувима, на что Ханка ответила ему цитатой из Юлиуша Словацкого, он вспомнил Адама Мицкевича, а ему ответили Ярославом Ивашкевичем, всплыло имя Владислава Реймонта, в ответ прозвучало — Станислав Выспяньский…
Папа общался с кибуцниками так, будто ходил на цыпочках: он, видимо, всерьез опасался сказать по ошибке нечто столь ужасное, что даже последствий этого невозможно предвидеть. Он говорил с ними так деликатно, словно считал их социализм неизлечимой болезнью, — несчастные, зараженные этой болезнью, даже представить себе не могут, насколько безнадежно их состояние, поэтому ему, гостю со стороны, все видящему и понимающему, следует быть очень осторожным, чтобы по ошибке не обронить нечто такое, что откроет им глаза и покажет, сколь велико их несчастье.
Поэтому он не упускал возможности в присутствии кибуцников Хулды выразить свой подчеркнутый восторг перед тем, что увидел собственными глазами, проявлял вежливую заинтересованность, задавал вопросы («Каково у вас положение с зерновыми?» «Как обстоят дела в животноводстве?»). И вновь выражал изумление. Не проливал на них потоки своей эрудиции, почти не каламбурил. Сдерживался. Возможно, опасался, что это причинит мне вред.

Но под вечер нахлынула на отца какая-то печаль. Словно истощились разом все его шутки, и высох ключ его анекдотов. Он попросил, чтобы мы немного посидели вдвоем на скамейке за домом культуры и понаблюдали за закатом. С заходом солнца он замолчал, и мы сидели вдвоем в полном безмолвии. Моя смуглая рука, на коже которой уже появился светлый пушок, покоилась на подлокотнике скамейки вблизи его бледной руки, покрытой черными волосами. На сей раз папа не называл меня ни «ваша честь», ни «ваше высочество». И не вел себя так, будто на его плечи возложена ноша тяжкого долга — немедленно преодолеть любое воцарившееся молчание. Отец виделся мне смущенным и грустным, до такой степени, что я чуть было не коснулся его плеча. Но — не коснулся. Я думал, что он пытается сказать мне нечто важное и даже срочное, но никак не может начать. Первый раз в жизни мне показалось, что отец опасается меня. Я хотел ему помочь, быть может, даже начать вместо него, но, как и он, я сдержался. Наконец он произнес:
— Значит, так.
И я эхом повторил вслед за ним:
— Так.
И вновь мы замолчали. Я вдруг вспомнил ту грядку, которую мы пытались, он и я, вырастить на бетонной почве нашего двора в квартале Керем Авраам. Я вспомнил и нож для разрезания бумаг, и домашний молоток — эти инструменты служили ему сельхозинвентарем. Вспомнил саженцы, что привез он и высадил ночью так, чтобы я не видел: он хотел утешить меня после нашей провалившейся попытки вырастить на грядке овощи.

Папа привез мне в подарок две свои книги. На титульном листе «Новеллы в ивритской литературе» было написано «Сыну — птичнику от папы — библиотекаря (бывшего)». А вот «Историю мировой литературы» открывали слова, в которых, возможно, таились скрытый упрек и разочарование: «Амосу, сыну моему, с надеждой, что займет он место в нашей литературе».
Ночевали мы в одной из свободных комнат в кибуцном доме для детей. Там были две кровати для подростков и ящик для одежды, у которого дверцу заменяла занавеска. В темноте мы разделись, в темноте поговорили минут десять: о Северо-Атлантическом блоке, о холодной войне… Затем, пожелав друг другу спокойной ночи, мы повернулись друг к другу спиной. Возможно, не только мне, но и папе было трудно уснуть в ту ночь. Уже несколько лет, как мы не спали в одной комнате. Дыхание его казалось мне затрудненным, словно ему не хватало воздуха, либо дышал он ртом, сквозь стиснутые зубы. С тех пор, как умерла мама, не спали мы, папа и я, в одной комнате: со времени ее последних дней, когда она перебралась в мою комнату, а я убегал от нее к нему и спал рядом с ним на двуспальной кровати, и с тех первых ночей после ее смерти, когда я был так напуган, что папа вынужден был приносить матрас и спать в моей комнате.
И на этот раз на мгновение я испугался: в два или три часа ночи я проснулся, и ужас охватил меня. Потому что в лунном свете постель отца показалась мне пустой. А он сам тихонько подвинул стул и сидел на этом стуле всю ночь у окна, неподвижно и молча, с открытыми глазами, не сводя взгляда с луны или считая проплывающие облака. Кровь застыла у меня в жилах.
Но папа спокойно и глубоко спал на постеленной мною для него кровати, а тот, кто привиделся мне сидящим в молчании, с открытыми глазами на стуле против луны, был не отец мой, не призрак, а всего лишь одежда — брюки цвета хаки и голубая простая рубашка, специально выбранные папой для того, чтобы не выглядеть в глазах кибуцников высокомерным, не задеть, не приведи Господь, их чувства.

В начале шестидесятых отец с женой и детьми вернулся из Лондона в Иерусалим. Они поселились в квартале Бейт ха-Керем. Вновь папа каждый день ходил на работу в здание Национальной библиотеки, но уже не в отдел периодической прессы, а в отдел библиографии, созданный в то время. Теперь, когда была у него, наконец, степень доктора, полученная в университете Лондона (и даже визитная карточка скромно, но с достоинством свидетельствовала об этом), он вновь пытался получить должность преподавателя — если уж не в Еврейском университете, крепости его покойного дяди, то хотя бы в одном из вновь открытых университетов. В Тель-Авиве? В Хайфе? В Беэр-Шеве? Даже в университете Бар-Илан попытал он однажды счастья, хотя считал себя сознательным антиклерикалом, которому не пристало стучаться в двери «религиозного» университета.
Все понапрасну.
Было ему уже за пятьдесят: слишком стар, чтобы стать ассистентом на кафедре или младшим преподавателем, но недостаточно известен в ученых кругах, чтобы удостоиться солидной академической должности. Нигде не брали его. В те годы слава профессора Клаузнера стремительно закатывалась. Прославленные исследовательские работы дяди Иосефа, посвященные ивритской литературе, уже в шестидесятые годы считались явно устаревшими и даже несколько наивными. В своей книге «Навеки» пишет Агнон:

«Двадцать лет занимался Адиэль Амзе исследованием загадки Гумлидаты. То был огромный город, им гордились великие народы, пока не обрушились на него орды готов и не превратили город в груды пепла, а народы его — в вечных рабов…Все те годы, что был он погружен в свои исследования, не являл он лик свой ни мудрецам из университетов, ни женам их, ни дочерям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215
 зеркало в ванную с полочкой 

 AltaCera Petra