https://www.dushevoi.ru/products/vanny/Aquatek/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Теперь же ощущаю я душевный распад… Странно, столь долгие годы мечтала я о возвращении в Израиль, а когда это свершилось — я живу здесь, как в кошмаре. Не обращай внимания на мои слова. Это у меня просто вырвалось. Не реагируй на это. Когда я видела тебя в последний раз — во время диалога с твоим отцом, когда оба вы были очень возбуждены, — я не почувствовала, что ты — человек, погруженный в печаль… Мои домашние желают вам всего доброго. Скоро я стану бабушкой!
С любовью и дружбой
Лилия (Леа)»

В другом письме, от пятого августа 1979 года, Лиленька пишет мне:

«… Но оставим это покамест. Быть может, мы все-таки встретимся и тогда поговорим о том твоем высказывании, которое вызвало во мне немалое удивление. На что ты нынче намекаешь во включенном в книгу «Очерке о самом себе»?.. Ты говоришь о маме, что она покончила с собой «от огромного разочарования и тоски. Ничего не выходило, как следует». Пожалуйста, прости, но мне приходится бередить раны твоего покойного отца, особенно — твои, и — даже! — мои. Ты и представить себе не можешь, как мне не хватает Фани, особенно в последнее время. Я осталась совершенно одинокой в своем маленьком, таком узком мирке. Я тоскую по ней. И еще по одной нашей общей подруге, которую звали Стефа и которая оставила сей мир в скорби и страданиях в 1963 году… Она была детским врачом. Жизнь ее была чередой следующих друг за другом разочарований, возможно, потому, что она слишком верила мужчинам. Стефа просто отказывалась понять, на что могут быть способны некоторые мужчины (прошу тебя, не принимай это на свой счет). Мы трое были очень близки в тридцатые годы. Я — последняя из могикан: тех друзей и подруг уже нет. Ведь и я пыталась дважды, в 71-ом и 73-ем, покончить с собой. Не получилось. Больше и пытаться не буду… Пока еще не настал час поговорить с тобой о вещах, касающихся твоих родителей… С тех пор прошли годы… Нет, я уже не способна передать на бумаге все, что хотела бы. А ведь прежде я могла именно письменно выразить все наилучшим образом. Быть может, мы повидаемся, а до тех пор многое может, к сожалению, измениться… И, кстати, знай, что и мама, и я, и другие девушки из нашей ровенской группы молодежного социалистического движения «Молодой страж», мы все видели в мелкобуржуазности самое жуткое явление. Мы все вышли из таких семей. Мама твоя никогда не была «правой». Только тогда, когда она вошла в семейство Клаузнеров, она, должно быть, сделала вид, будто она такая же, как они: у «дяди Иосефа» всегда были все газеты Эрец-Исраэль, но только не газета социалистов «Давар». Самым фанатичным из всех был брат Бецалель Элицедек, такой утонченный человек, жена которого заботилась о профессоре Клаузнере, когда он овдовел. Из всех я очень-очень любила твоего дедушку Александра, да покоится он с миром…»

И еще одно письмо — от двадцать восьмого сентября 1980 года:

«Мама твоя происходила из разрушенной семьи и разрушила вашу семью. Но она не виновата… Помнится мне, что однажды, в 1963 году, ты сидел у нас дома… И я обещала тебе, что когда-нибудь напишу о твоей маме… Но очень трудно это исполнить. Даже писание письма для меня уже затруднительно… Если бы ты только знал, как сильно хотела твоя мама стать человеком искусства, человеком творческим, — с самого раннего детства. Если бы только удостоилась она увидеть тебя сейчас. Читать твои книги! Почему же она не удостоилась? Возможно, в личной беседе с тобой я смогу быть более смелой и рассказать то, что не осмеливаюсь доверить бумаге.
С любовью
твоя Лилия»


Отец мой успел еще до своей смерти прочитать три мои первые книги, и они ему не слишком понравились. Мама моя, разумеется, не успела этого, разве что читала она мои школьные сочинения, да кое-что из детских рифм, что нанизывал я в надежде прикоснуться к музам, о которых мама любила мне рассказывать. (Отец не верил в существование муз, точно так же, как с презрением относился он всю жизнь к феям, к ведьмам, к раввинам-чудотворцам, к ночным гномам, ко всякого рода святым и праведникам, к интуиции, к чудесам и духам. Он считал себя «человеком светских убеждений», верил в логическое мышление, в тяжелую духовную работу).
Если бы мама моя прочитала те две вещи, что составили книгу «До самой смерти», сказала ли бы и она те слова, что написала ее подруга Лиленька Калиш: «…страстное желание и томление по чему-то такому, чего вовсе не существует во вселенной»? Трудно ответить: дымка мечтательной печали, потаенных чувств и романтических переживаний витала над этими девушками-ровенчанками из «хороших семей». Казалось, жизни их продолжались там, в стенах родной гимназии, и палитра их чувств знала только два оттенка — надлом и праздничность. Хотя, случалось, мама восставала против этих оттенков.
Что-то в меню той гимназии двадцатых годов, возможно плесень романтики, глубоко впитавшаяся с юности в души моей мамы и ее подруг, густой туман польско-русского эмоционального восприятия мира, нечто, навеянное Шопеном и Мицкевичем, страданиями молодого Вертера и Байроном, некая сумеречная зона — величия, страданий, мечтательности и одиночества — все эти обманчивые иллюзорные болотные огни «страстных желаний и томления» сбивали с толку мою маму всю ее жизнь. Они манили ее, пока она не поддалась и не покончила с собой в 1952 году. Было ей всего лишь тридцать девять лет. Мне было двенадцать с половиной.

В первые недели и месяцы после смерти мамы я ни на мгновение не задумывался о ее страданиях. Я замкнулся, я отгородился от неслышного, оставшегося после нее вопля и, кажется, носился все эти дни из комнаты в комнату в нашей квартире. Не было во мне ни капли сострадания. И не было тоски. И я не горевал о смерти мамы: обида и гнев не оставили во мне места для каких-либо иных чувств. Если замечал я, к примеру, ее клетчатый фартук, продолжавший еще несколько недель после ее смерти висеть на крючке за кухонной дверью, меня переполнял гнев — казалось, фартук этот сыпал соль на раны. Мамины купальные принадлежности. Пудреница, щетка для волос на ее зеленой полочке в ванной причиняли мне боль, словно они были оставлены там нарочно, в насмешку надо мной. Ее книжный уголок. Ее пустые туфли. Эхо ее запаха, долетавшее до меня легким дуновением, всякий раз, когда я открывал дверцу шкафа с «маминой стороны». Все вызывало во мне бессильный гнев. Будто ее свитер, неизвестно как пробравшийся в стопку моих свитеров, улыбается мне гнусной, злорадной улыбкой.
Я сердился на нее за то, что ушла, не попрощавшись, не обняв меня, ничего не объяснив. Ведь даже с совершенно чужим человеком, даже с почтальоном или разносчиком, постучавшим в нашу дверь, мама не могла расстаться, не предложив стакан воды, не улыбнувшись им, не извинившись перед ними, не обронив два-три ласковых слова. За все годы моего детства она ни разу не оставила меня одного — ни в бакалейной лавке, ни на чужом дворе, ни в городском парке. Как она смогла? Я сердился на нее и за отца, которого жена опозорила, поступила с ним так, как показывают в кинокомедиях: поднялась и вдруг исчезла, будто он — пустое место, будто убежала от него с другим мужчиной. В течение всего моего детства, если случалось, что я исчезал от них даже на два-три часа, они устраивали мне взбучку и наказывали:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215
 www sdvk ru 

 ванная комната фото плитка зеленая