Нам и не нужно физически существовать обязательно вместе. Все равно: там, где Жан, там и я.
— Мы одно существо, — опередил Жан.
— Вот-вот, — обрадовалась Эммануэль, — мы двуполая клетка, и, вернее всего, нам предстоит размножаться делением!
— Ее тело становится моим: она несет женский принцип, а я — мужской инстинкт. Ее грудь, когда ее ласкают, — это моя грудь, ее живот — мой живот. Она раздвигает для меня пределы возможного и открывает ворота мира, в которые никто из мужчин не входил до этого.
— А вы не чувствуете себя при этом, раз уж вы так отождествляете себя с нею, — а она ведь бывает любима другими мужчинами, — немного гомосексуалистом?
— Когда я — это она, я — женщина. И если она любит женщин, я предаюсь лесбийской любви.
Анна-Мария залилась краской. Жан рассмеялся. Но молодая женщина быстро пришла в себя и продолжила расспросы:
— Вы это в самом деле чувствуете или только миритесь с неверностью Эммануэль, чтобы не потерять ее?
— Меня потерять? — удивилась Эммануэль. — Да это невозможно, чтобы мы с Жаном потеряли друг друга. Разве я ему изменяла когда-нибудь?
— Эммануэль мне верна: разве может часть изменить целому? И мы никогда не испытывали страха расставания.
— Как вы уверены в себе, — с некоторой горечью сказала Анна-Мария, — Между вами существует, наверное, какой-то род телепатии, позволяющий не сомневаться?
— Этой телепатии столько же лет, сколько и человеку. Она носит несколько высокопарное, но точное имя: взаимная любовь. Тот, кто может сострадать другому, не может не обрадоваться его радости.
— Анна-Мария, душа моя, Жан ответил тебе на самый главный вопрос, который ты ему все время задавала.
— Какой?
— Подумай, и ты догадаешься.
Однако Жан больше не открывал рта, и Анна-Мария смотрела рассеянно на бесконечные мангровые заросли по обеим сторонам дороги. На какое-то мгновение все трое словно погрузились в дремоту. И чтобы стряхнуть с себя оцепенение, завороженность прошедшей беседой, юная итальянка решила отчаянно протестовать против этой логики, на что, впрочем, ее спутник не обратил внимания.
— Но тот, кто так живет, отчаянно рискует! Разве вы не боитесь, что другой мужчина увидит вашу жену обнаженной, что ее трогают, ложатся на нее. Неужели вам хочется… Перекресток. Никаких указателей.
— Я думаю, мы должны повернуть вправо, — говорит Жан. Он резко поворачивает, шины взвизгивают, и Анну-Марию со всей силой прижимает к нему. А он, будто не замечая смущения спутницы, продолжает прерванный разговор:
— Бдительность была бы лучше? Но когда ревнивый любовник упрятывает красоту под замок, у нее в руках оказывается отмычка. И потом, я думаю, будь я трусом, я не мог бы понравиться Эммануэль. Малодушие, моя дорогая, большая глупость. А кого я накажу, если из боязни, что кто-то увидит ее обнаженной, стану постоянно прикрывать ее? Прежде всего — себя, лишившись этой красоты. Можно ли прятать то, что любишь? Вы сами, Анна-Мария, точно заметили недавно, что Эммануэль любит свое тело, гордится им и потому так охотно демонстрирует его. Для меня нет ничего хуже, чем представить, как какой-нибудь узник сует своим товарищам по тюрьме фотографии и объясняет с сияющим видом: «Вы только посмотрите, какая она уродина. Страшная, как старая ведьма. Я на ней только потому и женился, что с такой рожей она никогда не сможет мне изменять».
— В ревности, конечно, есть что-то безумное. Но ее нельзя отделить от любви. Разве возможно не мучиться от того, что другой берет вашу любимую женщину. Так какой же вы мужчина после этого!
— «О девы гнев, услада из услад, склоняюсь пред тобой», — насмешливо продекламировала Эммануэль.
— «Берет ее», — задумчиво сказал Жан, — язык любви так зыбок. Что берет мужчина, даря женщине самую большую радость? Он берет ее? В крайнем случае, он берет что-то из ее радости. А что он берет у меня?
— Он берет то, что она могла бы отдать вам.
— Есть какая-то мера, соотношение? И как установить норму этого, как распределить рацион? Я этого не знаю… Но она не дает другим ничего из того, что принадлежит мне.
— Разве не унизительно делить ее тело с первым встречным? Не достойнее ли все отдавать вам, чем впускать к себе чужих?
— Думаю, вы сами уже ответили на этот вопрос. Вы все время говорите о гордости, о ценности вещей, о радости обладания, о праве исключительного владения. Я же говорю о любви.
— Но ведь эта любовь должна быть чем-то святым. Вы оба насмехаетесь над моим религиозным чувством. Но религия плоти внушает еще меньше доверия.
— Разве вы можете себе вообразить меня отдельно от ее тела? Спросите себя самое. Но моя любовь вовсе не ограничена пределами плоти. Они обозначают не конец нашего путешествия, а только начало его. Я не знаю, мог ли я вообще любить до того, как встретил Эммануэль. Я только знаю, что беспредельность любви открылась для меня лишь после встречи с Эммануэль. Но не думайте, что путь к этому пониманию был безболезненным. Несмотря на то, что мы не знали ревности. Если я иногда боялся (потому что я отнюдь не совершенство, и страх овладевает мною, как и всяким смертным), то это не из опасения, что ее не будет для меня, а как раз наоборот: что ее не будет для себя. Что осталось бы мне, если бы я лишился необходимости заботиться о ней, если бы ночью, когда она раскроется во сне и начнет мерзнуть, я не мог бы укрыть ее? Кому я должен был бы подносить лекарство, когда грипп превращает ее в беспомощного ребенка? Как бы я выглядел перед друзьями, если бы сказал им: я ничего не сделал, чтобы сберечь женщину, которая доверилась мне? Ведь все они не мои соперники, а мои союзники.
Анна-Мария не ответила. Дорога сузилась настолько, что лежала перед ними, как железнодорожная колея, уходящая в ничто. Жан сбросил скорость. От пыли першило в горле.
— У Жана нет никакого основания ревновать меня к моим любовникам, — сказала Эммануэль. — Скорее они могут ревновать к нему. Никто из них не может дать мне того, что дает он. Не подумай, что я имею в виду только свободу. Он сделал из меня женщину, превосходящую всех других женщин. И это счастье я полностью оценила. Он ждет от меня одного — быть личностью. И чтобы я смелостью отвечала на его доверие. Анна-Мария, тебе хотелось бы, чтобы я его разочаровала?
— Единственно нужная свобода, — сказал Жан, — это та, что освобождает от страха. И если человек не боится правды, этого достаточно, чтобы чувствовать себя могучим. Я — это она, никто этого не может отрицать, но я и ее попечитель, я отвечаю за нее. И никто другой не может сказать о себе этого. И я ее люблю, потому что хочу и от нее помощи.
— Моя задача — показать, что ничего, что происходит от любви, не может быть дурным, — сказала Эммануэль. — Или ты, о хладная дева, станешь утверждать, что плотская любовь — не любовь?
— Плоть, — ответила Анна-Мария, — это источник добра или зла.
— Если бы я не любил ее тела, — сказал Жан, — я бы вообще не мог сказать, что люблю ее.
— Жан, — спросила Анна-Мария, — были бы вы обижены, если бы Эммануэль была женщиной только для вас?
— Она не заслужила бы моей любви, если бы могла отказаться от самой себя. Единственное, что имеет цену, это верность себе.
— Значит супружеская верность — пустой звук?
— Ну, в этом случае ее еще можно было простить.
— Значит, слова больше не имеют никакого смысла?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
— Мы одно существо, — опередил Жан.
— Вот-вот, — обрадовалась Эммануэль, — мы двуполая клетка, и, вернее всего, нам предстоит размножаться делением!
— Ее тело становится моим: она несет женский принцип, а я — мужской инстинкт. Ее грудь, когда ее ласкают, — это моя грудь, ее живот — мой живот. Она раздвигает для меня пределы возможного и открывает ворота мира, в которые никто из мужчин не входил до этого.
— А вы не чувствуете себя при этом, раз уж вы так отождествляете себя с нею, — а она ведь бывает любима другими мужчинами, — немного гомосексуалистом?
— Когда я — это она, я — женщина. И если она любит женщин, я предаюсь лесбийской любви.
Анна-Мария залилась краской. Жан рассмеялся. Но молодая женщина быстро пришла в себя и продолжила расспросы:
— Вы это в самом деле чувствуете или только миритесь с неверностью Эммануэль, чтобы не потерять ее?
— Меня потерять? — удивилась Эммануэль. — Да это невозможно, чтобы мы с Жаном потеряли друг друга. Разве я ему изменяла когда-нибудь?
— Эммануэль мне верна: разве может часть изменить целому? И мы никогда не испытывали страха расставания.
— Как вы уверены в себе, — с некоторой горечью сказала Анна-Мария, — Между вами существует, наверное, какой-то род телепатии, позволяющий не сомневаться?
— Этой телепатии столько же лет, сколько и человеку. Она носит несколько высокопарное, но точное имя: взаимная любовь. Тот, кто может сострадать другому, не может не обрадоваться его радости.
— Анна-Мария, душа моя, Жан ответил тебе на самый главный вопрос, который ты ему все время задавала.
— Какой?
— Подумай, и ты догадаешься.
Однако Жан больше не открывал рта, и Анна-Мария смотрела рассеянно на бесконечные мангровые заросли по обеим сторонам дороги. На какое-то мгновение все трое словно погрузились в дремоту. И чтобы стряхнуть с себя оцепенение, завороженность прошедшей беседой, юная итальянка решила отчаянно протестовать против этой логики, на что, впрочем, ее спутник не обратил внимания.
— Но тот, кто так живет, отчаянно рискует! Разве вы не боитесь, что другой мужчина увидит вашу жену обнаженной, что ее трогают, ложатся на нее. Неужели вам хочется… Перекресток. Никаких указателей.
— Я думаю, мы должны повернуть вправо, — говорит Жан. Он резко поворачивает, шины взвизгивают, и Анну-Марию со всей силой прижимает к нему. А он, будто не замечая смущения спутницы, продолжает прерванный разговор:
— Бдительность была бы лучше? Но когда ревнивый любовник упрятывает красоту под замок, у нее в руках оказывается отмычка. И потом, я думаю, будь я трусом, я не мог бы понравиться Эммануэль. Малодушие, моя дорогая, большая глупость. А кого я накажу, если из боязни, что кто-то увидит ее обнаженной, стану постоянно прикрывать ее? Прежде всего — себя, лишившись этой красоты. Можно ли прятать то, что любишь? Вы сами, Анна-Мария, точно заметили недавно, что Эммануэль любит свое тело, гордится им и потому так охотно демонстрирует его. Для меня нет ничего хуже, чем представить, как какой-нибудь узник сует своим товарищам по тюрьме фотографии и объясняет с сияющим видом: «Вы только посмотрите, какая она уродина. Страшная, как старая ведьма. Я на ней только потому и женился, что с такой рожей она никогда не сможет мне изменять».
— В ревности, конечно, есть что-то безумное. Но ее нельзя отделить от любви. Разве возможно не мучиться от того, что другой берет вашу любимую женщину. Так какой же вы мужчина после этого!
— «О девы гнев, услада из услад, склоняюсь пред тобой», — насмешливо продекламировала Эммануэль.
— «Берет ее», — задумчиво сказал Жан, — язык любви так зыбок. Что берет мужчина, даря женщине самую большую радость? Он берет ее? В крайнем случае, он берет что-то из ее радости. А что он берет у меня?
— Он берет то, что она могла бы отдать вам.
— Есть какая-то мера, соотношение? И как установить норму этого, как распределить рацион? Я этого не знаю… Но она не дает другим ничего из того, что принадлежит мне.
— Разве не унизительно делить ее тело с первым встречным? Не достойнее ли все отдавать вам, чем впускать к себе чужих?
— Думаю, вы сами уже ответили на этот вопрос. Вы все время говорите о гордости, о ценности вещей, о радости обладания, о праве исключительного владения. Я же говорю о любви.
— Но ведь эта любовь должна быть чем-то святым. Вы оба насмехаетесь над моим религиозным чувством. Но религия плоти внушает еще меньше доверия.
— Разве вы можете себе вообразить меня отдельно от ее тела? Спросите себя самое. Но моя любовь вовсе не ограничена пределами плоти. Они обозначают не конец нашего путешествия, а только начало его. Я не знаю, мог ли я вообще любить до того, как встретил Эммануэль. Я только знаю, что беспредельность любви открылась для меня лишь после встречи с Эммануэль. Но не думайте, что путь к этому пониманию был безболезненным. Несмотря на то, что мы не знали ревности. Если я иногда боялся (потому что я отнюдь не совершенство, и страх овладевает мною, как и всяким смертным), то это не из опасения, что ее не будет для меня, а как раз наоборот: что ее не будет для себя. Что осталось бы мне, если бы я лишился необходимости заботиться о ней, если бы ночью, когда она раскроется во сне и начнет мерзнуть, я не мог бы укрыть ее? Кому я должен был бы подносить лекарство, когда грипп превращает ее в беспомощного ребенка? Как бы я выглядел перед друзьями, если бы сказал им: я ничего не сделал, чтобы сберечь женщину, которая доверилась мне? Ведь все они не мои соперники, а мои союзники.
Анна-Мария не ответила. Дорога сузилась настолько, что лежала перед ними, как железнодорожная колея, уходящая в ничто. Жан сбросил скорость. От пыли першило в горле.
— У Жана нет никакого основания ревновать меня к моим любовникам, — сказала Эммануэль. — Скорее они могут ревновать к нему. Никто из них не может дать мне того, что дает он. Не подумай, что я имею в виду только свободу. Он сделал из меня женщину, превосходящую всех других женщин. И это счастье я полностью оценила. Он ждет от меня одного — быть личностью. И чтобы я смелостью отвечала на его доверие. Анна-Мария, тебе хотелось бы, чтобы я его разочаровала?
— Единственно нужная свобода, — сказал Жан, — это та, что освобождает от страха. И если человек не боится правды, этого достаточно, чтобы чувствовать себя могучим. Я — это она, никто этого не может отрицать, но я и ее попечитель, я отвечаю за нее. И никто другой не может сказать о себе этого. И я ее люблю, потому что хочу и от нее помощи.
— Моя задача — показать, что ничего, что происходит от любви, не может быть дурным, — сказала Эммануэль. — Или ты, о хладная дева, станешь утверждать, что плотская любовь — не любовь?
— Плоть, — ответила Анна-Мария, — это источник добра или зла.
— Если бы я не любил ее тела, — сказал Жан, — я бы вообще не мог сказать, что люблю ее.
— Жан, — спросила Анна-Мария, — были бы вы обижены, если бы Эммануэль была женщиной только для вас?
— Она не заслужила бы моей любви, если бы могла отказаться от самой себя. Единственное, что имеет цену, это верность себе.
— Значит супружеская верность — пустой звук?
— Ну, в этом случае ее еще можно было простить.
— Значит, слова больше не имеют никакого смысла?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82