Да, не спорь, дорогая Инженю, это дело решенное. Ты представишь мне юного аристократа, и я спрошу, чисты ли его намерения, желает ли он, чтобы ты стала ему законной супругой в ожидании того часа, когда тебя соединят с ним неразрывные узы, а поскольку я не сомневаюсь, что он пойдет на это, то вскоре будет заключен и брак… Ну что, ты рада? Хорошо ли я исполнил роль доброго отца, разве не мне пришла в голову возвышенная и счастливая, достойная Руссо мысль, — она вызовет благосклонную улыбку истинной и святой философии — выдать замуж мою дочь по велению ее сердца и заповедям Бога наперекор людям и закону?
Инженю в задумчивости — ибо ее подавляли не только слова, но и мысли отца — безвольно опустила руки, а старик взял и ласково поглаживал их. Личико Инженю, обычно такое нежное, стало непроницаемым, и в голубых ее глазах промелькнули решительные, холодные, как сталь, отблески.
— Отец мой, я искренне, от всего сердца благодарю вас, — сказала она, — но мы с господином Кристианом уже условились на этот счет.
— Как! — вскричал Ретиф. — Ты отказываешься?
— Я воздаю должное вашей неисчерпаемой доброте, отец, но, сколь бы добры ко мне вы ни были, я не приму вашего предложения. Я понимаю, насколько оно смелое и соблазнительное, однако видя горе многих женщин, дала себе клятву никогда из-за своей оплошности не сталкиваться с этими страданиями. Нет, я не желаю быть любовницей мужчины, особенно мужчины, которого буду любить. Я люблю и чувствую, что это навсегда: моя душа не создана для того, чтобы изменять своим чувствам, в моей нынешней любви — вся моя жизнь! В тот день, когда я порву цепь, которой дала приковать себя к душе господина Кристиана, я умру! Быть может, когда-нибудь он разлюбит меня, это вероятно; однако меня утешает мысль, что тогда я умру от горя… Мне так лучше, чем умереть со стыда!
Ретиф испуганно смотрел на дочь: ему никогда не доводилось встречать такое, даже в собственных романах, когда женщины говорят с такой убежденностью и такой рассудительностью.
— Да, и вы должны согласиться со мной, отец, я уверена в этом, — продолжала Инженю. — В жизни любовница занимает ложное положение. Ведь у меня будут дети, как сказал мне господин Кристиан. И как мне с ними быть? Люди будут их презирать; я сама буду дрожать от страха, обнимая их! Нет, отец мой, нет, у меня есть гордость, которая выше даже моей любви. Никто не будет презирать меня в этом мире, но, если такое случится, я первая перестану себя уважать.
Ретиф слушал рассуждения дочери, скрестив на груди руки; когда Инженю замолчала, он застыл в задумчивости.
— Вот как! — наконец воскликнул он, совершенно подавленный. — Однако ж, разум, если он слишком силен, становится безумием! Не думаешь ли ты, случаем, что господин Кристиан будет долго довольствоваться подобными парадоксами?
— Он мне обещал, отец, он даже сделал больше — поклялся в этом!
— Обещания и клятвы в любви хороши лишь в ту минуту, когда их дают, — возразил Ретиф, — но исполнять их трудно. Если трудно — значит, мучительно, если мучительно — значит, долго продолжаться не может.
— Он обещал, поклялся, — упрямо покачивая головой, повторяла Инженю. — Кристиан выполнит свое обещание, сдержит клятву.
— Увы, бедное мое дитя, ты строишь свои планы, не учитывая опыта! — настаивал Ретиф. — Придет день, когда твой возлюбленный станет более требовательным, а ты — более уступчивой.
— Нет, отец.
— Значит, ты не любишь его.
— О! — воскликнула Инженю. — Я не люблю его?! Ретиф, удивленный той страстностью, какую Инженю вложила в эти слова, пристально посмотрел на это прекрасное воплощение девственной чистоты.
— Учти, дитя мое, что ему, если, как ты предполагаешь, он будет тебе верен, придется ждать смерти твоего мужа. Оже тридцать лет, он может прожить еще пятьдесят; каждому из вас будет по семьдесят, Кристиану даже семьдесят четыре: это возраст мудрости.
— Представится возможность, отец, расторгнуть мой брак.
— Ты действительно так считаешь?
— Я в этом уверена.
— И что дальше?
— Господин Кристиан женится на мне.
— Он и это тебе обещал?
— Да, отец.
— О, вы оба великолепны! — вскричал старик, наблюдая эту необычную уверенность. — Как сильна нынешняя молодежь! Ну, а мы, мы стареем… Дерзай, дочь моя! Дерзай! Поступай как хочешь! И он нежно обнял Инженю.
— Несмотря ни на что, старайся все-таки приблизить эту возможность, — прибавил он взволнованным, но радостным голосом. — Поверь мне, так надежнее всего.
— Я приближаю, — подтвердила Инженю.
— Каким образом? Это тайна?
— Нет, отец мой. Я молюсь!
Философ Ретиф скептически покачал головой.
— Да, молюсь! — сказала Инженю. — Бог никогда мне ни в чем не отказывал.
— Тебе повезло! И чем ты это объясняешь?
— Тем, что мой единственный возлюбленный на этом свете — это ангел-хранитель, которого Бог послал мне, чтобы тот передавал ему мои молитвы.
LVI. ГЛАВА, В КОТОРОЙ НАДВИГАЕТСЯ ГРОЗА
В одной из предыдущих глав мы видели, каким образом Оже повел дела Ревельона и какие меры предосторожности принял, чтобы в случае необходимости располагать определенным количеством наличных денег в золоте. Снова вернемся к этим делам.
Мы также сказали, что фабриканта обоев назначили выборщиком. Это новое звание, прибавим, создало ему много врагов.
Уже несколько недель Париж менялся буквально на глазах: люди оправлялись от ужасной зимы 1788 года, в разгар которой, как огромная печь, запылали выборы; голодный, замерзший и казавшийся почти умирающим, Париж, однако, стал изрыгать пламя, рокотать и клокотать, словно вулкан. Уставшие от пережитых ими бурных дней, люди добропорядочные и здравомыслящие отдыхали; но именно потому, что они предались отдыху, те люди, кому были выгодны беспорядки, начали свои подрывные действия.
Нужны века, чтобы довести народ до точки кипения; но, дойдя до этого состояния, он беспрерывно продолжает кипеть, пока льющимися через край волнами кипятка не затушит революционный очаг, который сам же и подогревает.
Избрание Ревельона, выборщика, умереннейшего из умеренных, ожесточило партию его противников; со всех сторон сыпались проклятия на голову несчастного коммерсанта, этого предателя, имевшего наглость заявить, что пятнадцать су с лихвой вознаграждают рабочего за день труда.
С этого времени и возник, как мы это понимаем, рабочий вопрос, снова вставший в 1848 году; буржуа, торговцы, все самые разные люди, кто дает работу пролетарию, утверждали, будто этот строптивый пролетарий, преисполненный дурных намерений, не желает жить на пятнадцать су, на что тот бесхитростно отвечал: «Это не потому, что я не хочу, а потому, что не могу».
Постепенно пролетарии подсчитали свои ряды и поняли, что их очень много; убедившись в численном превосходстве, они перешли от смирения к угрозам.
Поскольку первопричиной всего этого было, в конечном счете, поведение Ревельона, то именно ему несли опасность раскаты грозы, звучавшие все громче.
В то время, о котором мы рассказываем, считалось обязанностью, почти необходимостью не скрывать своих взглядов, любым способом выставлять их напоказ.
Мы вовсе не утверждаем, что страсть выражать свои мнения когда-нибудь приводила во Франции к счастливым результатам; однако общепризнано и даже доказано, что французский характер — самый искренний, самый открытый и самый экспансивный в сравнении с характерами других народов, а значит, следует считаться с его проявлениями, коль скоро они имеют место.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192
Инженю в задумчивости — ибо ее подавляли не только слова, но и мысли отца — безвольно опустила руки, а старик взял и ласково поглаживал их. Личико Инженю, обычно такое нежное, стало непроницаемым, и в голубых ее глазах промелькнули решительные, холодные, как сталь, отблески.
— Отец мой, я искренне, от всего сердца благодарю вас, — сказала она, — но мы с господином Кристианом уже условились на этот счет.
— Как! — вскричал Ретиф. — Ты отказываешься?
— Я воздаю должное вашей неисчерпаемой доброте, отец, но, сколь бы добры ко мне вы ни были, я не приму вашего предложения. Я понимаю, насколько оно смелое и соблазнительное, однако видя горе многих женщин, дала себе клятву никогда из-за своей оплошности не сталкиваться с этими страданиями. Нет, я не желаю быть любовницей мужчины, особенно мужчины, которого буду любить. Я люблю и чувствую, что это навсегда: моя душа не создана для того, чтобы изменять своим чувствам, в моей нынешней любви — вся моя жизнь! В тот день, когда я порву цепь, которой дала приковать себя к душе господина Кристиана, я умру! Быть может, когда-нибудь он разлюбит меня, это вероятно; однако меня утешает мысль, что тогда я умру от горя… Мне так лучше, чем умереть со стыда!
Ретиф испуганно смотрел на дочь: ему никогда не доводилось встречать такое, даже в собственных романах, когда женщины говорят с такой убежденностью и такой рассудительностью.
— Да, и вы должны согласиться со мной, отец, я уверена в этом, — продолжала Инженю. — В жизни любовница занимает ложное положение. Ведь у меня будут дети, как сказал мне господин Кристиан. И как мне с ними быть? Люди будут их презирать; я сама буду дрожать от страха, обнимая их! Нет, отец мой, нет, у меня есть гордость, которая выше даже моей любви. Никто не будет презирать меня в этом мире, но, если такое случится, я первая перестану себя уважать.
Ретиф слушал рассуждения дочери, скрестив на груди руки; когда Инженю замолчала, он застыл в задумчивости.
— Вот как! — наконец воскликнул он, совершенно подавленный. — Однако ж, разум, если он слишком силен, становится безумием! Не думаешь ли ты, случаем, что господин Кристиан будет долго довольствоваться подобными парадоксами?
— Он мне обещал, отец, он даже сделал больше — поклялся в этом!
— Обещания и клятвы в любви хороши лишь в ту минуту, когда их дают, — возразил Ретиф, — но исполнять их трудно. Если трудно — значит, мучительно, если мучительно — значит, долго продолжаться не может.
— Он обещал, поклялся, — упрямо покачивая головой, повторяла Инженю. — Кристиан выполнит свое обещание, сдержит клятву.
— Увы, бедное мое дитя, ты строишь свои планы, не учитывая опыта! — настаивал Ретиф. — Придет день, когда твой возлюбленный станет более требовательным, а ты — более уступчивой.
— Нет, отец.
— Значит, ты не любишь его.
— О! — воскликнула Инженю. — Я не люблю его?! Ретиф, удивленный той страстностью, какую Инженю вложила в эти слова, пристально посмотрел на это прекрасное воплощение девственной чистоты.
— Учти, дитя мое, что ему, если, как ты предполагаешь, он будет тебе верен, придется ждать смерти твоего мужа. Оже тридцать лет, он может прожить еще пятьдесят; каждому из вас будет по семьдесят, Кристиану даже семьдесят четыре: это возраст мудрости.
— Представится возможность, отец, расторгнуть мой брак.
— Ты действительно так считаешь?
— Я в этом уверена.
— И что дальше?
— Господин Кристиан женится на мне.
— Он и это тебе обещал?
— Да, отец.
— О, вы оба великолепны! — вскричал старик, наблюдая эту необычную уверенность. — Как сильна нынешняя молодежь! Ну, а мы, мы стареем… Дерзай, дочь моя! Дерзай! Поступай как хочешь! И он нежно обнял Инженю.
— Несмотря ни на что, старайся все-таки приблизить эту возможность, — прибавил он взволнованным, но радостным голосом. — Поверь мне, так надежнее всего.
— Я приближаю, — подтвердила Инженю.
— Каким образом? Это тайна?
— Нет, отец мой. Я молюсь!
Философ Ретиф скептически покачал головой.
— Да, молюсь! — сказала Инженю. — Бог никогда мне ни в чем не отказывал.
— Тебе повезло! И чем ты это объясняешь?
— Тем, что мой единственный возлюбленный на этом свете — это ангел-хранитель, которого Бог послал мне, чтобы тот передавал ему мои молитвы.
LVI. ГЛАВА, В КОТОРОЙ НАДВИГАЕТСЯ ГРОЗА
В одной из предыдущих глав мы видели, каким образом Оже повел дела Ревельона и какие меры предосторожности принял, чтобы в случае необходимости располагать определенным количеством наличных денег в золоте. Снова вернемся к этим делам.
Мы также сказали, что фабриканта обоев назначили выборщиком. Это новое звание, прибавим, создало ему много врагов.
Уже несколько недель Париж менялся буквально на глазах: люди оправлялись от ужасной зимы 1788 года, в разгар которой, как огромная печь, запылали выборы; голодный, замерзший и казавшийся почти умирающим, Париж, однако, стал изрыгать пламя, рокотать и клокотать, словно вулкан. Уставшие от пережитых ими бурных дней, люди добропорядочные и здравомыслящие отдыхали; но именно потому, что они предались отдыху, те люди, кому были выгодны беспорядки, начали свои подрывные действия.
Нужны века, чтобы довести народ до точки кипения; но, дойдя до этого состояния, он беспрерывно продолжает кипеть, пока льющимися через край волнами кипятка не затушит революционный очаг, который сам же и подогревает.
Избрание Ревельона, выборщика, умереннейшего из умеренных, ожесточило партию его противников; со всех сторон сыпались проклятия на голову несчастного коммерсанта, этого предателя, имевшего наглость заявить, что пятнадцать су с лихвой вознаграждают рабочего за день труда.
С этого времени и возник, как мы это понимаем, рабочий вопрос, снова вставший в 1848 году; буржуа, торговцы, все самые разные люди, кто дает работу пролетарию, утверждали, будто этот строптивый пролетарий, преисполненный дурных намерений, не желает жить на пятнадцать су, на что тот бесхитростно отвечал: «Это не потому, что я не хочу, а потому, что не могу».
Постепенно пролетарии подсчитали свои ряды и поняли, что их очень много; убедившись в численном превосходстве, они перешли от смирения к угрозам.
Поскольку первопричиной всего этого было, в конечном счете, поведение Ревельона, то именно ему несли опасность раскаты грозы, звучавшие все громче.
В то время, о котором мы рассказываем, считалось обязанностью, почти необходимостью не скрывать своих взглядов, любым способом выставлять их напоказ.
Мы вовсе не утверждаем, что страсть выражать свои мнения когда-нибудь приводила во Франции к счастливым результатам; однако общепризнано и даже доказано, что французский характер — самый искренний, самый открытый и самый экспансивный в сравнении с характерами других народов, а значит, следует считаться с его проявлениями, коль скоро они имеют место.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192