https://www.dushevoi.ru/products/rakoviny-uglovie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Не зовет ли его к себе капитан сейчас, до отъезда, чтобы он вернул ему долги?
— Я ваш должник, капитан!
— Ах, не говорите мне о долгах! Отдадите, когда начнете сами зарабатывать! Со студенческой жизнью я знаком по кадетской школе! Приходите просто так! У вас в городе есть друзья, с которыми вы можете вволю наговориться, а мне здесь не с кем словом обмолвиться! Не с ним же...— капитан поднял глаза на Васо. Тот на него всего минуту назад как-то укоризненно взглянул, продолжая слушать нотариуса, который, смеша женщин, а иногда и Йошко, рассказывал о кинокомедии, которую недавно видел в городе, находясь там по делам службы.
— Актера звали... его звали...— он никак не мог вспомнить,— кажется, Гарри Ллойд.
— Может, Ллойд Джордж? — вмешался Васо.
— Это политический деятель! — с серьезным* видом вставил Йошко.
— Если его фамилия Ллойд,— не сдавался Васо,— то, конечно, это англичанин. Это имя носит английская пароходная компания, не может быть, чтобы все англичане и все, что есть в Англии, называлось одним и тем же именем! Ты не ошибаешься?
— Вспомнил! Гарольд Ллойд! — торжествующе воскликнул нотариус.
Панкраца забавлял этот разговор, он его с интересом слушал и к капитану обернулся минуту спустя, потрепал его по плечу и сказал:
— Приду! Надеюсь, у вас еще осталось с Рождества то вино?
— Осталось, правда, немного, но нам хватит! — капитан весело подмигнул, затем растянул двумя пальцами краешки губ и, сидя в таком положении, задумался, напоминая пьяного, тщетно пытающегося поймать ускользающую мысль.— Знаете,— проговорил он через некоторое время,— все мне надоело, я бы хотел поменять службу!
Нотариус продолжал рассказывать о проделках Гарольда Ллойда, и все дружно смеялись. Панкрац сделал вид, что не расслышал капитана.
— Что вы сказали?
Капитан отнял ото рта руки и придал своему лицу меланхолическое выражение.
— Какой из меня солдат? Если бы не отец — он сам был офицером,— я бы никогда им не стал! В конце концов, образование, которое я получил в военной академии в Винер-Нёйштадте, могло бы пригодиться и на гражданской службе. Что вы об этом думаете?
Панкрацу были знакомы подобные настроения капитана, который был сыт по горло военной службой и мечтал о гражданской, В то же время он понимал, что это всего лишь разговоры человека мягкотелого и доброго.
— Вероятно, вы правы! Но чем вам плохо в армии? Сегодня это привилегированное сословие!
— Именно потому, что — привилегированное! Чем я лучше других, чтобы жить за их счет? Потому, что защищаю их? Кого защищаю? От кого? Да, это... Мне хватает здесь и еды, и питья, да и власти достаточно, если угодно! Но для чего мне власть? Моя мать бросила учительствовать, потому что не могла даже детям приказывать. Да и аморально все это, милостивый государь. Не в том же мораль,— он имел в виду Васо,— как поступили с Кралем? Приходите обязательно ко мне,— он еще ближе наклонился к Панкрацу, и от него пахнуло винным перегаром.— Порасскажу я вам историй! Хи-хи-хи, конный завод, вот это скандал! Но к чему об этом говорить! Есть более приятные вещи! Не далее как вчера я рылся в своей библиотеке — книги теперь у меня в полном порядке, выстроил их в ряд, как солдат! Да что толку в том? Так же, как от солдат в строю!
— Все еще не можете читать? Вы и в прошлый раз мне жаловались! Попробуйте Шопенгауэра.
В молодости капитан был заядлым книгочеем. Потом, особенно во время войны — на фронте он не мог много читать — книги его уже не спасали от того недовольства солдатской жизнью, которое он ощущал всегда. Он запил, пытаясь утопить тоску в вине. И все же книги остались для него самым светлым воспоминанием и тем духовным капиталом, которым он жил и по сей день. Правда, этот капитал находился в полном беспорядке, таким беспорядочным он был уже в молодости и стал еще больше из-за его беспробудного пьянства и жизненного опыта, приобретенного на войне, который был слишком горек, чтобы книжными знаниями, полученными в молодости, его можно было преодолеть и подчинить строевой дисциплине мысли и убеждения. В душе его царил хаос, в основе которого лежали добрые намерения и благородство, и это всегда проявлялось в его любимом философствовании.
— Шопенгауэра, говорите!— Он скрестил руки на груди и уставился в пол; впечатление было такое, будто он читает монолог.— Да, когда-то я молился на его книги, впрочем, не знаю, на чьи больше: его или Ницше! Но Ницше! Подумать только, во время войны немцы подготовили военное издание его учения для солдат, чтобы юнцы с еще большей энергией убивали людей, сражаясь за германский империализм. Я и сам был свидетелем, случилось это в Польше — майор приказал расстрелять еврея, а из кармана его шинели торчало армейское издание Ницше. С тех пор у меня пропало всякое желание восхищаться сверхчеловеком и мне уже
трудно представить его без мундира; для Ницше это была своего рода визитная карточка, парадный мундир перед вступлением в Париж, не так ли? И все же Ницше превосходен, вы не находите?
Он неожиданно поднял голову и посмотрел на Панкраца. Панкрац вообще не читал Ницше; поскольку книги его не интересовали, сейчас ему было безразлично, что говорит капитан; и вправду выходило, что капитан произносит монолог. Свое равнодушие Панкрац умело прятал за улыбкой, почему и капитану могло показаться, что он не высказывается только из чувства собственного превосходства. Вот и теперь он снисходительно улыбнулся, кивнул головой и сказал:
— А дальше что?
— Дальше?— капитан отодвинул от себя рюмку, которую уже собирался выпить.— Видите ли, и по сей день моей самой большой любовью остается «Фауст». Вам, наверное, лучше меня известно, что может значить «Фауст». Не далее как этой ночью я его листал и снова пришел к заключению,— а перечитывал я его уже раз восемнадцать,— что ничего в нем не понимаю. Может, это произведение слишком сложно для моего ума, или здесь, в голове,— он постучал себя по лбу,— что-то заскорузло, подобно старому солдатскому сапогу, побывавшему на маневрах. Честь и слава «величию солдата», о котором писал де Виньи, но тут, может, и впрямь что-то отвердело, если после восемнадцатого раза я не понимаю того, что мне было ясно после первого, второго, третьего! Вот так,— протянул он певуче и снова уставился в пол.— И почему меня терзает именно Гете? Как это они его там назвали, возможно, тот же Ницше? Самым жизнерадостным и совершенным олимпийцем среди европейцев, типом гармоничного европейца, а этот гармоничнейший из европейцев, который должен был служить для нас примером жизнелюбия и счастья, зачем он придумал своего Фауста и что хотел этим сказать? Это была его самая длинная исповедь, и писал он ее, если не ошибаюсь, сорок лет как дело всей жизни, а дело это оказалось трагедией. Прошу покорно, как прикажете это понимать? Быть примером жизнелюбия и писать о себе столь трагично? Может, это потому, что в жизни в самом деле больше зла, чем добра; Фауст хоть и спасается, но, в конце концов, он все же умирает, а Мефистофель остается жить — зло торжествует, в таком случае Шопенгауэр прав.
Кстати, где-то я читал, что Фауст — это духовная суть современного европейца, и люди пишут об этом с гордостью, с гордостью за то, что трагедия — наша сущность! Вот и борись за что-то!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
 https://sdvk.ru/Akrilovie_vanni/ugloviye/ 

 Kutahya Seramik Barbados