https://www.dushevoi.ru/products/tumby-s-rakovinoy/bolee-100cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но разве это легче, чем написать: – Я тоскую по тебе, я люблю тебя? – Кстати, она еще ни разу не произнесла это слово! Ни разу, никогда!
И зачем ему туфли? У нее где-то в Сохачеве есть двоюродный дедушка, у которого астма, ему эти туфли пригодились бы скорее. Туфли, вязаный шарф на шею, может быть – набрюшник? В Париже так плохо топят! Но разве можно любить человека, которому связала набрюшник? Разве можно хотеть принадлежать ему? Увы, пани Тереза постоянно напоминает, что у него слабое здоровье и что надо тепло одеваться, обзавестись теплым бельем. И, вероятно, говорит это Марыне по нескольку раз в день!
Но, с другой стороны, вчитываясь в письма, он находил в них доказательства привязанности и нежности. – Прощайте, до свидания! – подчеркнуто. – Ах, если бы это могло быть поскорее! – Это писано ее рукой!
И потом – воспоминания все-таки утешали. Выражение глаз, звук голоса… Ее неожиданные обращения на «ты», от которых его бросало в жар: «Я только с тобой откровенна. Никто не понимает меня так, как ты!» Однажды, когда они шли вместе по улице, она оступилась, и он поддержал ее. Она прижалась к нему на мгновение и потом взглянула полурадостно, полублагодарно… А когда она провожала его в переднюю и сказала: «Ведь вы не очень спешите, не правда ли?» И сама пожала ему руку…
И вдруг в письме итальянское обращение: «Мио кариссимо маэстро!» Ведь это звучит полунасмешливо! К чему это все после сказанного, после слов: «ты можешь поздравить нас»?
И он чувствовал, как эти недомолвки, равнодушно-любезные признания, таинственная дымка, за которой пряталось истинное лицо Марыни, сковывали его, лишали смелости. Он не мог писать ей так горячо и искренне, как хотел бы. Срывались страстные, полные отчаяния слова. Но он зачеркивал их, словно стыдясь чего-то. Оттого, что он сомневался в ней, его собственные признания выходили напыщенными, ложными, он не знал, каким тоном следует ей писать. Иногда ему казалось, что его умно предупреждают: пожалуйста, только без нежностей! Ему даже слышалась интонация, с какой Мария произносит эти слова.
Конечно, он мог бы поставить вопрос прямо. Сказать, что желает узнать всю правду. Да или нет! Он не хочет связывать панну Марию. Ведь она совершенно свободна! Но он не мог написать так: ведь он-то не был свободен! У него не хватало сил, он боялся получить определенный страшный ответ. Он не был готов к тому, чтобы потерять ее. Чтобы перенести это!
Такого еще не бывало с ним. С болью в сердце, но решительно он расстался с Дельфиной, осознав необходимость, неизбежность этой разлуки. А как он был свободен в отношениях с Констанцией, которую так глубоко и сильно любил! Как спорил с ней, противоречил, иногда даже подсмеивался над нею! И в конце концов, разве не он первый решил покончить с этой любовью, как только почувствовал себя пленником? Но случилось так, что в одно светлое воскресенье в костеле он прочел ответное признание в ее глазах… Все равно, что они ни говорят, эти женские глаза, в один печальный день видишь себя одиноким…
Он чувствовал себя так, как тяжело больной, в состоянии которого пока нет резких ухудшений, но и лучше ему не становится. Он верит, что положение не безнадежно, а иной раз, если выпадет менее тяжелый день, даже говорит себе: «Завтра я, пожалуй, встану!» Но тайная догадка о печальной истине все чаще возвращается к нему.
Однажды, погруженный в воспоминания, Фридерик достал свой портрет, написанный Марыней. Уже полгода прошло после этого свидания. Шопен развернул портрет, и что-то неприятно поразило его в нем.
Он вспомнил, как портрет не понравился Шуману и Кларе, и теперь ему показалось, что они были правы. Он стал внимательно вглядываться в свои собственные, изображенные на холсте черты.
Он увидел узкоплечего молодого человека, несколько болезненного, со скрещенными на груди руками. На этой позе настояла Мария. Молодой человек был хорошо и даже франтовато одет. Завитые волосы, высокий лоб. Большой, горбатый нос был темнее остального лица, и, кроме того, он был мясист. В нем не было тонкости и сухости, какие Шопен привык видеть в зеркале. Этот нос занимал слишком много места на узком, продолговатом лице и портил его, как какой-то посторонний предмет. Да, он не гармонировал с другими чертами лица. «Неужели я так некрасив? – думал Шопен, отдаляя от себя портрет, чтобы лучше видеть. – Неважный облик! И глаза, близко поставленные друг к другу, – неужели у них такое безразличное выражение?»
Это было лицо человека… ну, во всяком случае, чужое, неприятное лицо светского денди, довольно ограниченного, и… не стоило трудиться над таким портретом! В нем было так мало общего с тем поэтичным юношей, которого нарисовал Шуман в своем «Карнавале»! То был музыкальный портрет, но ведь сохранилось большое сходство! Кто же прав?
«Шуман сказал:-Художник, кто бы он ни был, сообщает портрету то, что увидал в оригинале сам. – Стало быть, она видела меня таким!»
Конечно, Шуман – огромный талант, а она – только ученица. Но ведь дело совсем не в том, что портрет любительский. Она могла ошибиться и в другую сторону! Дело в том, что…
И ужасная мысль впилась в него, как жало. Никакое, самое решительное письмо, даже прямой, резкий отказ Марии не мог бы полнее убедить Шопена в его несчастье, чем этот созданный ею портрет, часть ее души. В нем открылась истина, которую она сама не подозревала.
Долго Фридерик просидел так в отчаянии. На другой день это чувство утихло, тем более что пришло письмо… такое же, как всегда, от графини Терезы, с припиской Марии. Он успокоился немного, с тем чтобы через некоторое время вновь вернуться к своей тревоге.
Глава четырнадцатая
У Водзиньских в это время происходили объяснения. Граф Винцент Водзиньский вернулся из Варшавы поздно вечером и, застав еще Марию за ужином, сказал, проходя к себе в спальню:
– Завтра утром зайдешь ко мне пораньше! В пятом часу утра он проснулся и стал обдумывать предстоящий разговор с дочерью. Прежде он отмахивался от пани Терезы, пытавшейся серьезно обсудить с ним сватовство Шопена. Но, узнав несколько дней назад, что отказ все еще не послан, он рассердился и внезапно вернулся из Варшавы, где у него были дела, чтобы сделать семье соответствующее внушение.
Он предвидел горячие просьбы Марыни, ее обильные слезы, красноречивые доказательства в пользу ее выбора и в свою очередь придумывал не менее красноречивые доводы против этого увлечения, доводы, которые должны опровергнуть всю ее защиту и сломить сопротивление слабой девочки. Но он знал, что любовь придает слабым девочкам силу, и был озабочен. Надо было вмешаться раньше. И мать хороша! Носилась с этим музыкантом как с писаной торбой! Долго ли вскружить девчонке голову?
Но как быть, однако, если она заупрямится? Она привыкла, чтоб ее капризы исполнялись, а здесь не каприз! Тогда категорически выразить ей свою родительскую волю! Она не посмеет восстать! Только надо начать умно, мягко, чтобы не запугать ее!
В половине девятого Марыня вошла к отцу. Он сидел в глубоком кресле у стола. На нем был дымчатый шлафрок, тот же, что и в прошлом году. Он дал ей поцеловать свою руку и указал на стул. Мария села.
– Что у вас тут происходит? – начал он, сдвинув густые седые брови. – Какой-то граек осмелился просить твоей руки, ты в неразумии приняла это, и до сих пор вы с матерью не опомнились от вашего легкомыслия?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140
 раковина для кухни нержавейка 

 Террагрес Statuario