душевой поддон 60х60 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он убедился, что сумеет оправдать доверие своего друга и всего польского народа.
Он больше не был песчинкой, затерянной в водовороте. Он устоял на ногах. Разбитый, измученный, ошеломленный всем, что пришлось испытать, он был почти спокоен. Он не понимал теперь, как остался жив после известия о падении Варшавы и особенно в первые дни после этого! Остался жив! Родился новый человек, художник, о котором говорил Тит. Сердце художника – заповедный тайник, вобравший в себя жизнь народа. – Я сохраню твой образ, Польша, в этой нетронутой глубине, и зов моего колокола достигнет до твоих ушей!
Он вспоминал все, что произошло за последние два месяца. Когда он наконец выбрался из,Вены, так и не получив польского паспорта, он с особенной силой почувствовал свою бесприютность. Было ясно, что он на долгие годы остался эмигрантом. Это усилило оцепенение, которое постепенно охватывало его в Вене. Он стал до такой степени нечувствителен ко всему, кроме вестей с родины, что даже начавшаяся холера, вызвавшая небывалый страх в Вене, нисколько не испугала его. Ему были смешны жители, раскупающие печатные молитвы от холеры – новый источник дохода какого-нибудь предприимчивого издателя!
Вена быстро пустела. Все разъезжались. Один из знакомых музыкантов, с которым Шопен ежедневно виделся, в течение суток умер от холеры. Фридерик как будто не сознавал опасности. Он только боялся карантина, боялся, что задержится в городе, где был так несчастлив.
Наконец ему удалось уехать. Путь его лежал в Лондон – проездом через Париж. Но Лондон почему-то не привлекал Шопена. Он собирался остаться в Париже. Проезжал, через Мюнхен, Зальцбург и Штутгарт. В Штутгарте он узнал о взятии Варшавы.
Когда медленно, долго и мучительно умирает близкий человек, как будто свыкаешься с мыслью об его смерти. И все-таки это потрясает неожиданностью. Так было и с Шопеном, узнавшим о варшавской катастрофе. Он мог ждать этого. Последние два месяца вели к этому концу. И все же Фридерик был сражен. Он и прежде тосковал, мучился, но только убедившись в несчастье, он по-настоящему понял, чем была для него Польша, Варшава, Желязова Воля! Это была вся его жизнь, его детство, юность, все, что он любил и чего уже нет. Он осиротел, он был один на земле.
К этому присоединилась мучительная тревога за близких. Он представлял себе, что это значит – город, отданный на произвол победителей! Ему рисовались ужасные картины. Разрушенный дом. Издевательства над стариками, их нищета. Раненый и беспомощный Тит. Ясь, попавший в руки врагов: ведь он не покинет свой пост до последней минуты! О сестрах он боялся думать. О Констанции… Всю ночь напролет бегал он, как зверь в клетке, близкий к самоубийству. Он был совершенно один в этом чужом городе, который мирно спал, не подозревая о его муках.
«Башенные часы в Штутгарте бьют полночь, – записывал он тогда в своем дневнике. – Сколько трупов прибавилось в это мгновение? Погибли матери у детей, дети у сыновей. Может быть, и у меня уже нет матери? Кому нужно мое существование?» Он называл себя трупом, проклинал себя за то, что оказался лишним, некрепко стоит на ногах. Оставлял дневник и снова возвращался к нему. В отчаянии он писал: «Где она? Что с ней?» И через минуту: «Любила ли она меня или только притворялась?… Пусть делает что хочет…»
У него мешались мысли. В дневнике он не мог выразить то, что чувствует. Слова были наивные, напыщенные. Нужны были не слова, а что-то другое. И он отказался от слов…
«…Нельзя описать мое горе: я насилу его переношу!»
Он не помнит, как на другой день заставил себя выйти на улицу. В ратуше ему сказали, что бумаги скоро будут готовы, через два дня он сможет выехать. Должно быть, ему сочувствовали. Чиновник, который отправлял его из Штутгарта, сказал: – Сударь, мы сделаем все возможное, чтобы не задержать вас. Постарайтесь, однако, отдохнуть!
Отдохнуть! Он вернулся в свой номер и прилег на кровать. Глаза нестерпимо болели. Он не надеялся заснуть. Но он забылся – то был какой-то странный полусон, во время которого тело неподвижно и не чувствительно к внешним влияниям, а сознание сохраняет бодрость. Ему слышался рокот волн, сначала где-то вдалеке, а затем все громче и ближе…
Он вскочил словно от сильного толчка извне. Вокруг была тишина. Но внутри – все гремело! Смутный рокот, который давно уже преследовал его, – то, что он воспринимал как фон для новой, еще не родившейся призывной мелодии, – теперь разрастался, бушевал, грозя затопить его. Он подбежал к фортепиано– ощущение клавиатуры было ему сейчас необходимо. С яростью он набросился на нее. Нижний голос уже утвердил себя – в левой руке, ее одной хватило бы для выражения муки и горести. Но правая была в готовности. Напряженные пальцы ждали, они старались не пропустить своей минуты. И когда она наступила, рука изо всех сил обрушилась на клавиши, соединилась с левой, которая продолжала неистовствовать.
Мелодия была найдена, и не могло быть никакой другой! То, чего он не мог записать в своем дневнике, теперь нашло подлинное, законченное выражение! Прошедшие месяцы не прошли даром. Ему казалось, что он медленно умирает, а это было только длительной подготовкой к взрыву. Из чистой стихии, из пламени возник до-минорный этюд, в котором каждый звук был предельно красноречив. То было признание сердца и одновременно – сжатая летопись героического народного восстания, его подъем, энтузиазм, вершина и трагический спад.
Шопен не задавался подобной целью. Он только стремился облегчить собственные страдания. И когда это произошло, когда все прозвучало и смолкло, он огляделся в изумлении. Он не узнавал своей комнаты, не узнавал себя! Он словно победил какого-то невидимого врага, сокрушил его и теперь утверждал свое знамя на высоте. Теперь он не сказал бы, что некрепко стоит на ногах. Он был равен любому бойцу в Варшаве! Он подхватил знамя из слабеющих рук, и теперь оно уже будет развеваться!
Ах, если бы Тит был с ним в это мгновение! Он повторял и повторял этюд и при этом громко пел, охваченный восторгом. Найдено! Кажется, у дверей кто-то прислушивался. Но тяжелая усталость уже сковывала его тело, несмотря на возбуждение. Он опустил руки и не мог поднять их. С наслаждением думал он о том, как сейчас ляжет и провалится в долгий, успокоительный сон. Но он заставил себя подняться, достать нотную бумагу и записать свой этюд, не полностью, но самое главное.
Вот что произошло в Штутгарте. Родившись снова, он не захотел умереть. Почувствовав в себе такие могучие силы, он был не вправе пренебречь ими. Молчание кончилось, прорвалась плотина. И новый источник оживил засохшую землю. Через день был задуман ре-минорный прелюд, все о том же – о польском восстании и о воспрянувшем сердце. Он записал основные мысли и спрятал нотную бумагу, чтобы вынуть ее во Франции.
Но в последние минуты перед отъездом ему показалось невозможным ждать еще несколько дней, может быть неделю. Он снова подошел к фортепиано и открыл его.
Все о том же! Но прелюд был, пожалуй, еще сильней, горестней, совершенней. Мелодия, брошенная, как крик в пустоту, и нарастающие, ревущие басы сближались и расходились, и одна левая рука рвалась и стонала, призывая еще более грозные силы на помощь себе. Это был спор, яростный и долгий, но он только подкреплял ясность замысла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140
 сантехника для ванной комнаты Москва интернет магазин 

 плитка для ванны