https://www.dushevoi.ru/products/shtorky-dlya-vann/iz-stekla/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Что нового могу я открыть тебе?
– То, чего тебе недостает, – сказал Лист, – ты возьмешь и создашь сам. Это в твоей власти. Ведь глухой Бетховен сочинял прекрасную музыку!
– Ах, в этом смысле! – усмехнулся Фридерик. – Недурная аналогия! Но скажи, пожалуйста: что ему оставалось делать?
Глава третья
В сентябре сорок четвертого года приехавший в Париж из Варшавы друг Енджеевичей, географ Шиманьский, посетил Шопена в первый день своего приезда. Семья Шопенов еще не оправилась от тяжкого горя– смерти отца. Фридерик получил длинное письмо от своего шурина Антося Барциньского, полное утешений и просьб поберечь себя. Пани Юстына и в особенности Людвика просили Шиманьского как можно осторожнее рассказать Фридерику о последних днях пана Миколая и о состоянии семьи.
Поэтому пан Шиманьский описал все приблизительно так, как было в письме Антона. Умирание отца было актом умиротворенности и просветления. Семидесятичетырехлетний старец благословлял семью, посылал привет далекому сыну и выражал спокойное удовлетворение своей жизнью.
В действительности это происходило иначе. Страдания пана Миколая были ужасны. И не столько физические, сколько нравственные, ибо он терзался какой-то глубокой, непонятной для родных мукой, похожей на сознание вины. Он все время говорил не с теми, кто бодрствовал у его постели, а с дочерью Эмилией, умершей семнадцать лет тому назад, и с сыном Фридериком, которого тоже почему-то считал умершим… Плача, он просил у них прощения за что-то и умолял не оставлять его одного. Лишь изредка приходя в себя и узнавая жену и дочерей, он усылал их спать, уверяя, что ему гораздо лучше. Он не сводил глаз с портрета Фридерика, который велел поставить возле себя, а в часы бреда обращался к какому-то невидимому духу с проклятиями за то, что тот навеки разлучил его с любимыми детьми.
Шопен не очень верил благостным описаниям гостя, но был сердечно рад ему, как и всякому посланцу с родины. После смерти Яся, происшедшей два года назад, он уже ниоткуда не ждал хороших вестей. С Ясем умерла его молодость, и берег родины отодвинулся еще дальше. Живного тоже не было на свете… Тоска долго не покидала Фридерика, и к тому времени, как пришло известие Людвики о кончине отца и письмо Антося, все мысли Шопена, весь его душевный строй был подготовлен к роковым, скорбным жизненным переменам.
И все же известие Людвики потрясло его, он заболел нервным расстройством, и Авроре с трудом удалось немного его успокоить.
Шиманьский, помнивший Фридерика юношей, теперь почти не узнавал его. Шопен выглядел моложе своих тридцати четырех лет, но это была не молодость, а какая-то искусственная, болезненная моложавость. По крайней мере таково было первое впечатление. Шопен был очень худ, бледен, коричневый оттенок на скулах только оттенял эту бледность, он казался меньше ростом, чем был в юности, и в глазах у него появилось тревожное, беспокойное выражение. Они уже не были прозрачными, не плавились, не голубели, они стали совсем темными, и это придавало взгляду какую-то жесткость. Но, проведя весь день с Шопеном, который не отпускал гостя от себя, Шиманьский немного отдохнул от первого неприятного чувства. Шопен оживился. Он сводил Шиманьского в Лувр, пообедал с ним в лучшем ресторане, а потом привел к себе, пообещав сыграть свой последний полонез. Они накупили в магазинах всевозможные безделушки-памятки. Шопен перебирал их с любовью: они предназначались для матери и сестер. Его расспросам не было конца. Казалось, он хочет вознаградить себя за долгое молчание.
«И все же он сильно изменился, – думал Шиманьский. – Неужели и в музыке также?»
Шопен познакомил его с Авророй и Соланж. Мориса не было дома. Шиманьского немного смутила преждевременно зрелая, дерзкая красота шестнадцатилетней дочери Жорж Санд и ее надменно-самоуверенная манера. Типичная девушка Второй империи! Аврора показалась ему озабоченной и утомленной. Шопен брал аккорды и не начинал играть. Соланж несколько раз зевнула в руку, потом оказала матери, что ей нужно дочитать свой урок. Аврора кивнула, Соланж сделала старательный реверанс и ушла.
Шопен начал свой полонез фа-диэз-минор, и гость мог убедиться, что его опасения насчет музыки Фридерика были неосновательны. Это был самый мрачный из всех известных ему полонезов, его можно было бы назвать «погребальным шествием». В нем была неизмеримая скорбь, но не было надлома. Напротив, чувствовалось, что многих и многих эта музыка потрясет до глубины души, потрясет и – поднимет!
В жизни страдание отталкивает. Но страдание, выраженное музыкой, доставляет величайшее наслаждение. В чем тут разгадка? И откуда возникает странное чувство, будто все услышанное в первый раз совершенно таково, каким его ожидали? Шиманьскому казалось, что каждая фраза в полонезе, каждый переход знакомы ему не потому, что он уже слышал это, а потому, что он когда-то испытывал те же чувства и звуки полонеза воскресили прошедшее. Еще бы! Ведь и он пережил польское восстание! Начался долгий марш, магически однообразный. Он разрастался, и Шиманьский не удивился тому, что однообразие может так волновать. Возникла в середине, словно радуга в небе, воздушная мазурка, он так и подумал, что эта мазурка должна здесь появиться как память счастливых лет. И совершенно неизбежным показался ему трагический крестный ход вверх ломаными унисонными пассажами, подводящий к репризе. Шопен достиг теперь той вершины искусства, когда нет надобности непременно прибегать к светлым краскам и фанфарным звучаниям, чтобы поддержать бодрость в себе и других. Не было у этого полонеза ликующего конца, он завершался таким же похоронным шествием, каким начался, и еще более мрачным из-за подголосков в басу. Но в первый раз за время, прошедшее после польского восстания, Шиманьский подумал, что для Польши не все кончено. Шопен не только верил в это, он это знал.
На стене висел портрет Шопена работы Делакруа. И гостя из Варшавы поразило почти невероятное сходство. Еще сегодня утром Шиманьский сказал бы, что художник «придумал» это лицо: с утренним Шопеном оно не имело ничего общего. Но тот, который играл здесь, который был во власти музыки, – должно быть, таким видел его Делакруа! Та же закинутая назад голова со спутанными прекрасными волосами, те же сверкающие, орлиные, зоркие, желтые глаза с коричневыми ободками, тот же полураскрытый в горячечном вдохновении рот, тот же отпечаток болезненности (без оттенка слабости и то же выражение высокого счастья, побеждающего тоску и даже болезнь!
На портрете рядом с Шопеном была изображена женская фигура. Хозяйка дома! Шиманьский вгляделся. Красивая, женственная. Но с той, которая сидела здесь, глубоко и печально задумавшись, в ней было мало сходства. Но люди так меняются! Может быть, художник запечатлел ее облик в лучший, более счастливый час?
Глава четвертая
Видя непроходяшую печаль Шопена и догадываясь, что это происходит от тоски по близким, Аврора написала его матери и сестрам, что лучшим лекарством для него, перенесшего тяжелую зиму, будет свидание с родными. Для пани Юстыны было бы рискованно пуститься в такое далекое путешествие в ее годы, да и дочери не пустили бы ее. Изабелла не могла оставить мужа, занятого трудной работой. У Каласанти Енджеевича предполагался длительный отпуск, поэтому Аврора приглашала Людвику с мужем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140
 https://sdvk.ru/Dushevie_ugolki/90x90/s-vysokim-poddonom/ 

 Нефрит Новара