Как и большинство врачей, она ко мне относилась с симпатией, мы беседовали о книгах… Прижав к груди сцепленные в пальцах руки, Людмила Николаевна выдохнула: «Туманов! Если бы кто-то мне сказал, что вы можете такое произнести, я бы не поверила».
Лагерники, особенно те из них, кто часто попадал в БУРы и изоляторы, в знак протеста против действий администрации иногда объявляли голодовку, пытаясь вовлечь в нее массы заключенных. Бывало, кто-то выкрикнет: «Давай объявим голодовку!», второй его поддержит, но камера обычно молчит, понимая, что это ни к чему не приведет. Остановить развитие событий бывает невозможно. Попробуй возразить – и услышишь в свой адрес: «Что, дешевишь, кишка?!» И много другого, оскорбительного. Поэтому с инициаторами соглашаются: давай голодовку! Стучат в дверь, вызывают ответдежурного… Я был свидетелем многих таких моментов. «Объявляем голодовку!» – говорят. Прищурясь, дежурный отвечает с улыбкой: «Жрать захотите – скажете!» – захлопывает кормушку и уходит.
Мы уже годами голодные, но самые страшные все-таки первые три дня: вообще ничего не есть. Потом становится легче, с каждым днем пропадает аппетит, а когда наступают шестые, седьмые, восьмые сутки, многие начинают вспоминать, что и раньше были голодовки, в других лагерях, но ни к чему не приводили. Даже если умудрялись выбрасывать плакаты: «Да здравствует Советская власть! Долой беззаконие!» Я наблюдал эти сцены, когда некоторые уже не шевелились, а те, кто громче всех призывал к голодовке, начинали понимать, что и они могут умереть бессмысленно, как многие уже умирали в такой ситуации в других лагерях Союза, да и здесь, на Колыме. И начинали терять воинственность.
Мне иногда становится смешно, когда люди говорят или пишут, что голодали месяцами. Я точно знаю, что заключенные, а мне много раз приходилось бывать в шкуре объявивших голодовку, умирают на двенадцатые-тринадцатые сутки. Те, кто больше всех кричал, понимая, что тоже могут быть среди умерших, вызывают ответдежурного. Он долго не приходит, а потом открывает кормушку:
– Что нужно? И слышит в ответ:
– Снимаем голодовку!
– Хорошо, завтра привезем хлеб.
– Почему завтра, а не сегодня?! Так начинались и заканчивались почти все голодовки, в которых мне пришлось участвовать.
В лагере был парень – на лицо страшный, зубы вставные железные, да и тех всего три. Он в дивизионе пилил дрова. Там держали собак, и он у одной овчарки иногда отбирал еду. Сам рассказывал: «Становлюсь на четвереньки и рычу на нее, она пятится, а я к миске. Так и выжил. Может, она меня, сука, жалела? Если бы не эта псина – наверно, сдох бы».
Начальство проявляло «заботу» о заключенных: прежде чем войти в столовую, каждый должен был сделать глоток – иначе надзиратели не пустят – густого коричневого варева из стланика и опавшей хвои. Эта пакость, которой поили всех, черпая из котла одной ложкой, действительно помогала от цинги, но печень и почки гробила нещадно.
Был на Перспективном в начале 50-х зубной техник с бегающими глазками по кличке Доктор Калюжный. Когда я впервые увидел Чубайса, даже вздрогнул: настолько похож.
Зубы у заключенных известно какие. Работой Доктор Калюжный был завален, лагерники приносили ему крупицы золота, кто сколько находил в шахте, себе на зубы. Без зубов как выжить на Колыме? Тому, кто поблатнее, техник делал коронки из золота, а остальным лепил из латуни, меди. Иду однажды летом, ближе к вечеру – а вечера там светлые – и вижу: между бараками толпа лагерников, человек пятьдесят, кого-то бьет. Оказалось, сводят счеты с зубным техником. Ему перебили обе руки в нескольких местах. Так на Колыме поступали с теми, кто привык жить не думая, что за обман придется рано или поздно отвечать.
За участие в самодеятельности заключенные поощрялись досрочным освобождением, зачетами. И Витька Губа записался в чтецы. Представьте, полный зал заключенных, на сцене Губа: «Жить, как живут миллионы советских людей!..»
Из зала несется: «Падла! Сука!» Он потом говорил: «Продолжаю декламировать, сам думаю: а ведь правильно кричат!»
Прошло много лет. Витька работал у нас в артели. Он был грамотным геологом, да еще по характеру трудяга. Зарабатывал очень прилично и, как многие, все проматывал. Семьи не было, как он сам повторял: «Ни флага, ни родины». Внешность у Губы была уникальная, рот от уха до уха – вот откуда и кличка, но одевался он с иголочки, по-настоящему элегантно и выглядел всегда представительно. Весь заработок – по тем временам громадный – тратил на магнитофоны, на дорогие костюмы и на женщин.
– Она меня так целовала!.. – начинал он гнусавым голосом.
– Ты же не совсем дурной, Витя, книги вон читаешь, – не выдерживает кто-то. – Если еще тебе будут говорить, что любят, посмотри в зеркало внимательно: кто тебя не за деньги поцелует, кроме бегемота?
Губа возвращается часа через два, обиженно гундосит:
– Че вы там наплели? Я себя замучился разглядывать…
Он действительно много читал, любил музыку. Однажды на Витькином магнитофоне кто-то нажал не ту кнопку. Бобина покатилась, лента перепуталась. Губа орет, машет руками: «Суки, что вы наделали – это же А-р-м-с-т-р-о-н-г!»
Витька много лет прекрасно работал, но время от времени отпрашивался на несколько дней. Я знал: когда уже деньги в кармане, удерживать его бесполезно. Но ребята каждый раз меня уговаривали не отпускать Губу, пока не послушают про карячек.
И вот Витька в очередной раз начинает рассказывать, как он работал в геопартии на Камчатке, и к ним приходили карячки.
– А они страшные, грязные, – гнусавил Витька. – В шкурах, волосы рыбьим жиром намазаны. Ну, чтоб вам было понятнее, как вороны старые, мокрые. Пришли как-то три штуки, сидят на корточках. Представляешь – год без баб?! И противно, и хочется. Смотрю – одна вроде ничего, помоложе. Спрашиваю:
– Сколько тебе лет?
– Наферна, тристо-о…
– Да ты больше вороны живешь?
– Ии-йи-и (в смысле, да).
– Ты меня любишь?
– Не снаю-ю…
– Дашь?
– Наферна-а…
– Да ты, может, сука, сифилисная?
– Ой ты-ы! Меня сам Кондратьев! (Кондратьев – начальник буро-взрывных работ). Дал я ей бутылку водки, переспал с ней. Потом злой пошел к Кондратьеву.
– Так, падла, давай три бутылки спирта, а то всем разболтаю про твою любовь!
С годами Витька спился и работал в сапожной мастерской. Лысый, зубы вставные, а одевался по-прежнему лучше всех. Однажды Жора Караулов повел его в гости к своей новой знакомой, недавно приехавшей на Колыму по распределению на должность следователя. Они пришли с полной сеткой – коньяк, шампанское. Жора, разбитной, веселый парень, представляя Витю, неожиданно сказал, что он член Союза писателей. «А как ваша фамилия?» – спросила девушка. Губа протянул руку: «Даламатовский».
– Пили, может, три дня, – рассказывал потом Витька, – может, пять, не помню. Лежу в постели и думаю: наверное, в мастерской уже две горы ботинок меня ждут. И тут она спрашивает: «Над чем вы сейчас работаете?» – «Пишу роман «Алмазные горы».
Через несколько месяцев, это было уже летом, в сапожную мастерскую входит поклонница с туфлями в руках и видит, как «писатель» в клеенчатом фартуке на голое тело колотит молотком по какой-то подошве, во рту гвозди – от уха до уха. Она бросила сверток с туфлями и убежала. А потом начальник милиции, полковник Борее, отчитывал ее:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
Лагерники, особенно те из них, кто часто попадал в БУРы и изоляторы, в знак протеста против действий администрации иногда объявляли голодовку, пытаясь вовлечь в нее массы заключенных. Бывало, кто-то выкрикнет: «Давай объявим голодовку!», второй его поддержит, но камера обычно молчит, понимая, что это ни к чему не приведет. Остановить развитие событий бывает невозможно. Попробуй возразить – и услышишь в свой адрес: «Что, дешевишь, кишка?!» И много другого, оскорбительного. Поэтому с инициаторами соглашаются: давай голодовку! Стучат в дверь, вызывают ответдежурного… Я был свидетелем многих таких моментов. «Объявляем голодовку!» – говорят. Прищурясь, дежурный отвечает с улыбкой: «Жрать захотите – скажете!» – захлопывает кормушку и уходит.
Мы уже годами голодные, но самые страшные все-таки первые три дня: вообще ничего не есть. Потом становится легче, с каждым днем пропадает аппетит, а когда наступают шестые, седьмые, восьмые сутки, многие начинают вспоминать, что и раньше были голодовки, в других лагерях, но ни к чему не приводили. Даже если умудрялись выбрасывать плакаты: «Да здравствует Советская власть! Долой беззаконие!» Я наблюдал эти сцены, когда некоторые уже не шевелились, а те, кто громче всех призывал к голодовке, начинали понимать, что и они могут умереть бессмысленно, как многие уже умирали в такой ситуации в других лагерях Союза, да и здесь, на Колыме. И начинали терять воинственность.
Мне иногда становится смешно, когда люди говорят или пишут, что голодали месяцами. Я точно знаю, что заключенные, а мне много раз приходилось бывать в шкуре объявивших голодовку, умирают на двенадцатые-тринадцатые сутки. Те, кто больше всех кричал, понимая, что тоже могут быть среди умерших, вызывают ответдежурного. Он долго не приходит, а потом открывает кормушку:
– Что нужно? И слышит в ответ:
– Снимаем голодовку!
– Хорошо, завтра привезем хлеб.
– Почему завтра, а не сегодня?! Так начинались и заканчивались почти все голодовки, в которых мне пришлось участвовать.
В лагере был парень – на лицо страшный, зубы вставные железные, да и тех всего три. Он в дивизионе пилил дрова. Там держали собак, и он у одной овчарки иногда отбирал еду. Сам рассказывал: «Становлюсь на четвереньки и рычу на нее, она пятится, а я к миске. Так и выжил. Может, она меня, сука, жалела? Если бы не эта псина – наверно, сдох бы».
Начальство проявляло «заботу» о заключенных: прежде чем войти в столовую, каждый должен был сделать глоток – иначе надзиратели не пустят – густого коричневого варева из стланика и опавшей хвои. Эта пакость, которой поили всех, черпая из котла одной ложкой, действительно помогала от цинги, но печень и почки гробила нещадно.
Был на Перспективном в начале 50-х зубной техник с бегающими глазками по кличке Доктор Калюжный. Когда я впервые увидел Чубайса, даже вздрогнул: настолько похож.
Зубы у заключенных известно какие. Работой Доктор Калюжный был завален, лагерники приносили ему крупицы золота, кто сколько находил в шахте, себе на зубы. Без зубов как выжить на Колыме? Тому, кто поблатнее, техник делал коронки из золота, а остальным лепил из латуни, меди. Иду однажды летом, ближе к вечеру – а вечера там светлые – и вижу: между бараками толпа лагерников, человек пятьдесят, кого-то бьет. Оказалось, сводят счеты с зубным техником. Ему перебили обе руки в нескольких местах. Так на Колыме поступали с теми, кто привык жить не думая, что за обман придется рано или поздно отвечать.
За участие в самодеятельности заключенные поощрялись досрочным освобождением, зачетами. И Витька Губа записался в чтецы. Представьте, полный зал заключенных, на сцене Губа: «Жить, как живут миллионы советских людей!..»
Из зала несется: «Падла! Сука!» Он потом говорил: «Продолжаю декламировать, сам думаю: а ведь правильно кричат!»
Прошло много лет. Витька работал у нас в артели. Он был грамотным геологом, да еще по характеру трудяга. Зарабатывал очень прилично и, как многие, все проматывал. Семьи не было, как он сам повторял: «Ни флага, ни родины». Внешность у Губы была уникальная, рот от уха до уха – вот откуда и кличка, но одевался он с иголочки, по-настоящему элегантно и выглядел всегда представительно. Весь заработок – по тем временам громадный – тратил на магнитофоны, на дорогие костюмы и на женщин.
– Она меня так целовала!.. – начинал он гнусавым голосом.
– Ты же не совсем дурной, Витя, книги вон читаешь, – не выдерживает кто-то. – Если еще тебе будут говорить, что любят, посмотри в зеркало внимательно: кто тебя не за деньги поцелует, кроме бегемота?
Губа возвращается часа через два, обиженно гундосит:
– Че вы там наплели? Я себя замучился разглядывать…
Он действительно много читал, любил музыку. Однажды на Витькином магнитофоне кто-то нажал не ту кнопку. Бобина покатилась, лента перепуталась. Губа орет, машет руками: «Суки, что вы наделали – это же А-р-м-с-т-р-о-н-г!»
Витька много лет прекрасно работал, но время от времени отпрашивался на несколько дней. Я знал: когда уже деньги в кармане, удерживать его бесполезно. Но ребята каждый раз меня уговаривали не отпускать Губу, пока не послушают про карячек.
И вот Витька в очередной раз начинает рассказывать, как он работал в геопартии на Камчатке, и к ним приходили карячки.
– А они страшные, грязные, – гнусавил Витька. – В шкурах, волосы рыбьим жиром намазаны. Ну, чтоб вам было понятнее, как вороны старые, мокрые. Пришли как-то три штуки, сидят на корточках. Представляешь – год без баб?! И противно, и хочется. Смотрю – одна вроде ничего, помоложе. Спрашиваю:
– Сколько тебе лет?
– Наферна, тристо-о…
– Да ты больше вороны живешь?
– Ии-йи-и (в смысле, да).
– Ты меня любишь?
– Не снаю-ю…
– Дашь?
– Наферна-а…
– Да ты, может, сука, сифилисная?
– Ой ты-ы! Меня сам Кондратьев! (Кондратьев – начальник буро-взрывных работ). Дал я ей бутылку водки, переспал с ней. Потом злой пошел к Кондратьеву.
– Так, падла, давай три бутылки спирта, а то всем разболтаю про твою любовь!
С годами Витька спился и работал в сапожной мастерской. Лысый, зубы вставные, а одевался по-прежнему лучше всех. Однажды Жора Караулов повел его в гости к своей новой знакомой, недавно приехавшей на Колыму по распределению на должность следователя. Они пришли с полной сеткой – коньяк, шампанское. Жора, разбитной, веселый парень, представляя Витю, неожиданно сказал, что он член Союза писателей. «А как ваша фамилия?» – спросила девушка. Губа протянул руку: «Даламатовский».
– Пили, может, три дня, – рассказывал потом Витька, – может, пять, не помню. Лежу в постели и думаю: наверное, в мастерской уже две горы ботинок меня ждут. И тут она спрашивает: «Над чем вы сейчас работаете?» – «Пишу роман «Алмазные горы».
Через несколько месяцев, это было уже летом, в сапожную мастерскую входит поклонница с туфлями в руках и видит, как «писатель» в клеенчатом фартуке на голое тело колотит молотком по какой-то подошве, во рту гвозди – от уха до уха. Она бросила сверток с туфлями и убежала. А потом начальник милиции, полковник Борее, отчитывал ее:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123