Иных ловили, иных народ задавил. Шел слух, будто в Москве гуляет сам Всмень Сокол.
Царь с ближними, с князем-лапой, старым беспутником Никитой Зотовым, со всешутейшими архиепископами, – в архидьяконовой ризе с кошачьими хвостами, – объезжал знатные дома. Пьяные и сытые по горло, – все равно налетали, как саранча, – не столько ели, сколько раскидывали, орали духовные песни, мочились под столы. Напаивали хозяев до изумления и – айда дальше. Чтобы назавтра не съезжаться из разных мест, ночевали вповалку тут же, на чьем-нибудь дворе. Москву обходили с веселием из конца в конец, поздравляли с пришествием нового года и столетнего века.
Посадские люди, тихие и богобоязненные, жили эти дни в тоске, боялись и высунуться со двора. Непонятою было – к чему такое неистовство? Черт, что ли, нашептывал царю мутить народ, ломать старый обычай – становой хребет, чем жили… Хоть тесно жили, да честно, берегли копейку, знали, что это так, а это не так. Все оказалось дурно, все не по нему.
Не признававшие крыжа и щепоти собирались в подпольях на всенощные бдения. Опять зашептали, что дожить только до масленой: с субботы на воскресенье вострубит труба Страшного суда. В Бранной слободе объявился человек, собирал народ в баню кружился, бил себя ладошами по лицу, кричал нараспев, что-де он – господь Саваоф, и с ручками и с ножками, и падал весь в пене… Другой человек, космат, гол и страшен, являлся народу, держа в руке три кочерги, пророчил невнятно, грозил бедствиями.
У ворот Китая и Белого города прибили второй царский указ: «Боярам, царедворцам, служилым людям приказным и торговым ходить отныне и безотменно в венгерском платье, весной же, когда станет от морозов легче, носить саксонские кафтаны».
На крюках вывесили эти кафтаны и шляпы. Солдаты, охранявшие их, говорили, что скоро-де прикажут всем купчихам, стрельчихам, посадским женкам, попадьям и дьяконицам ходить простоволосыми, в немецких коротких юбках и под платьем накладывать на бока китовые ребра… У ворот стояли толпы в смущении, в смутном страхе. Передавали шепотом, будто неведомый человек с тремя кочергами закидал калом такой же вот кафтан на крюке и кричал: «Скоро не велят по-русски разговаривать, ждите! Понаедут римские и лютерские попы перекрещивать весь народ. Посадских отдадут немцам в вечную кабалу. Москву назовут по-новому – Чертопрад. В старинных книгах открылось: царь-де Петр – жидовин из колена Данова».
Как было не верить таким словам, когда под крещение приказчики купца Ревякина стали вдруг рассказывать – бегая в рядах по лавкам – о случившейся великой и страшной жертве во искупление мира от антихриста: близ Выг-озера несколько, сот двуперстно молящихся сожглись живыми. Над пожарищем распалось небо, и видима стала твердь стеклянная и престол, стоящий на четырех животных, на престоле сидящий господь, ошую и одесную – дважды по двунадесят старцев и херувимы окрест его, – «двомя крылы летаху, двомя очи закрываху, двомя же ноги». От престола слетел голубь, и огнь погас, и на месте гари стало благоухание.
В Ямском приказе какой-то человек, обыкновенного роста и вида, уходя, бросил на пол письмо. Человека этого окликнули: «Чего обронил, эй?» Испугавшись, он побежал и скрылся. На запечатанном письме стоило: «Поднести великому государю, не распечатав». Дьяк Павел Васильевич Суслов едва-едва трясущимися рунами попал в рукава шубы. Грозя ездовому – опустить со спины шкуру, – поскакал в Преображенское.
Караульный офицер в дворцовых сенях с презрением оглянут дьяка от лысины до сафьяновых сапожек на меху: «Нельзя к царю». Павел Васильевич, ослабев от тревоги, сел на лайку. Народу толпилось много: наглые военные, Прусские – все большого роста, широкие в плечах, здоровые, как быки; иноземцы – помельче, но приятнее лицом (их, бедняг, за последнее время много начали выгонять со службы за глупость и пьянство); ловкие владимирские, ярославские, орловские ходоки, промышленники, купчишки; рядом сидели два великородных боярина, один – с обвязанной головой, другой – с черным синяком под глазом: после шумства прибыли бить челом друг на друга; заломив руки за спину, в коротеньком коричневом кафтанчике, в нитяном парике, похаживал, ни на кого не глядя, иностранец с добрым, голодным лицом, в очках – математик, химик, славный изобретатель перпетуум мобиле – вечного водяного колеса – и медного человека-автомата, играющего в шашки и вино или пиво извергающего из себя согласно натуре. Математик предлагал царю более ста патентов, могущих обогатить Русское государство.
Со двора в сени ввалился Никита Зотов, пьяный, с невиданной толщины человеком: «Не робей, он уродство любит, он тебе казны отвалит» – князь-папа волок толстяка в царские покои. Павел Васильевич, загорясь служебной ревностью, подошел к караульному офицеру и в лицо ему сказал сдавленно: «Слово и дело!» Сразу в сенях стало тихо. Офицер вытянулся, с коротким дыханием вытащил шпагу: «Идем».
Письмо, поданное Павлом Васильевичем царю в собственные руки (у Петра болела голова, – встретил дьяка насупясь, нетерпеливо), письмо это – немедленно вскрытое – было подписано Алешкой Курбатовым, дворовым человеком князя Петра Петровича Шереметьева. Прочтя мельком, Петр взял себя ногтями за подбородок: «Гм!» – прочел вдругорядь, закинул голову: «Ха!» – и, забыв о Суслове, стремительно зашагал в столовую палату, где в ожидании обеда томились ближние.
– Господа министры! – у Петра и глаза прояснели. – Кормишь вас, поишь досыта, а прибыли от вас много ли?.. Вот! (Тряхнул письмом.) Человечишко худой, холоп, – придумал! Обогащение казны… Федор Юрьевич… (Обернулся к посапывающему князю Ромодановскому.) Прикажи отыскать, привезти Курбатова сейчас же. И обедать без него не сядем… То-то, господа министры, – орленую бумагу надо продавать: для всех крепостей, для челобитных – бумагу с гербом, от копейки до десяти рублев. Понятно? Денег нет воевать? Они – вот они – денежки!
Глава третья
1
Еще не светало, а уже по всему дому хлопали двери, скрипели лестницы, – девки волокли на двор коробья, узлы, дорожные сундуки. Князь Роман Борисович закусывал за кое-как собранным столом, при сальной свече. Хлебая щи, недовольно оборачивался.
– Авдотья же… Антонида… Олька!.. О господи!..
Приподняв живот, тянулся за штофом. И мажордом, гуда же, пропал. Ну вот – по лестнице загрохотал кто-то вниз башкой.
– Тише, дьяволы!.. О господи…
Вбежала шалая Антонида, – волосы растрепаны, на самой – старая матернина шуба.
– Антонида, сядь ты, ешь…
– Да, ах, тятенька…
Схватила пуховый платок, кинулась в сени. Роман Борисович стал искать – чего бы еще съесть. Над головой (в светлице) поволокли что-то, уронили, – посыпался сор с дощатого потолка. Что же это такое? Дом ломают?.. Крутя головой, положил осетринки.
В дверь внесло княгиню Авдотью, – в шубе, в теплых платках, – ткнулась у стены на венецианский стул. С перепугу осунулась: за всю жизнь два раза только уезжала из Москвы – к троице и в Новый Иерусалим. И вдруг такой путь и – наспех…
– Чего ты загодя обмоталась платками? Размотайся, поешь. В дороге не еда, слезы.
– Роман Борисович, далек ли поход-то?
– В Воронеж, мама.
– Ба-а-атюшки…
Всхлипнула без слез. Сверху – визгливый голос Ольги: «Маменька, парики вы куда засунули?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205
Царь с ближними, с князем-лапой, старым беспутником Никитой Зотовым, со всешутейшими архиепископами, – в архидьяконовой ризе с кошачьими хвостами, – объезжал знатные дома. Пьяные и сытые по горло, – все равно налетали, как саранча, – не столько ели, сколько раскидывали, орали духовные песни, мочились под столы. Напаивали хозяев до изумления и – айда дальше. Чтобы назавтра не съезжаться из разных мест, ночевали вповалку тут же, на чьем-нибудь дворе. Москву обходили с веселием из конца в конец, поздравляли с пришествием нового года и столетнего века.
Посадские люди, тихие и богобоязненные, жили эти дни в тоске, боялись и высунуться со двора. Непонятою было – к чему такое неистовство? Черт, что ли, нашептывал царю мутить народ, ломать старый обычай – становой хребет, чем жили… Хоть тесно жили, да честно, берегли копейку, знали, что это так, а это не так. Все оказалось дурно, все не по нему.
Не признававшие крыжа и щепоти собирались в подпольях на всенощные бдения. Опять зашептали, что дожить только до масленой: с субботы на воскресенье вострубит труба Страшного суда. В Бранной слободе объявился человек, собирал народ в баню кружился, бил себя ладошами по лицу, кричал нараспев, что-де он – господь Саваоф, и с ручками и с ножками, и падал весь в пене… Другой человек, космат, гол и страшен, являлся народу, держа в руке три кочерги, пророчил невнятно, грозил бедствиями.
У ворот Китая и Белого города прибили второй царский указ: «Боярам, царедворцам, служилым людям приказным и торговым ходить отныне и безотменно в венгерском платье, весной же, когда станет от морозов легче, носить саксонские кафтаны».
На крюках вывесили эти кафтаны и шляпы. Солдаты, охранявшие их, говорили, что скоро-де прикажут всем купчихам, стрельчихам, посадским женкам, попадьям и дьяконицам ходить простоволосыми, в немецких коротких юбках и под платьем накладывать на бока китовые ребра… У ворот стояли толпы в смущении, в смутном страхе. Передавали шепотом, будто неведомый человек с тремя кочергами закидал калом такой же вот кафтан на крюке и кричал: «Скоро не велят по-русски разговаривать, ждите! Понаедут римские и лютерские попы перекрещивать весь народ. Посадских отдадут немцам в вечную кабалу. Москву назовут по-новому – Чертопрад. В старинных книгах открылось: царь-де Петр – жидовин из колена Данова».
Как было не верить таким словам, когда под крещение приказчики купца Ревякина стали вдруг рассказывать – бегая в рядах по лавкам – о случившейся великой и страшной жертве во искупление мира от антихриста: близ Выг-озера несколько, сот двуперстно молящихся сожглись живыми. Над пожарищем распалось небо, и видима стала твердь стеклянная и престол, стоящий на четырех животных, на престоле сидящий господь, ошую и одесную – дважды по двунадесят старцев и херувимы окрест его, – «двомя крылы летаху, двомя очи закрываху, двомя же ноги». От престола слетел голубь, и огнь погас, и на месте гари стало благоухание.
В Ямском приказе какой-то человек, обыкновенного роста и вида, уходя, бросил на пол письмо. Человека этого окликнули: «Чего обронил, эй?» Испугавшись, он побежал и скрылся. На запечатанном письме стоило: «Поднести великому государю, не распечатав». Дьяк Павел Васильевич Суслов едва-едва трясущимися рунами попал в рукава шубы. Грозя ездовому – опустить со спины шкуру, – поскакал в Преображенское.
Караульный офицер в дворцовых сенях с презрением оглянут дьяка от лысины до сафьяновых сапожек на меху: «Нельзя к царю». Павел Васильевич, ослабев от тревоги, сел на лайку. Народу толпилось много: наглые военные, Прусские – все большого роста, широкие в плечах, здоровые, как быки; иноземцы – помельче, но приятнее лицом (их, бедняг, за последнее время много начали выгонять со службы за глупость и пьянство); ловкие владимирские, ярославские, орловские ходоки, промышленники, купчишки; рядом сидели два великородных боярина, один – с обвязанной головой, другой – с черным синяком под глазом: после шумства прибыли бить челом друг на друга; заломив руки за спину, в коротеньком коричневом кафтанчике, в нитяном парике, похаживал, ни на кого не глядя, иностранец с добрым, голодным лицом, в очках – математик, химик, славный изобретатель перпетуум мобиле – вечного водяного колеса – и медного человека-автомата, играющего в шашки и вино или пиво извергающего из себя согласно натуре. Математик предлагал царю более ста патентов, могущих обогатить Русское государство.
Со двора в сени ввалился Никита Зотов, пьяный, с невиданной толщины человеком: «Не робей, он уродство любит, он тебе казны отвалит» – князь-папа волок толстяка в царские покои. Павел Васильевич, загорясь служебной ревностью, подошел к караульному офицеру и в лицо ему сказал сдавленно: «Слово и дело!» Сразу в сенях стало тихо. Офицер вытянулся, с коротким дыханием вытащил шпагу: «Идем».
Письмо, поданное Павлом Васильевичем царю в собственные руки (у Петра болела голова, – встретил дьяка насупясь, нетерпеливо), письмо это – немедленно вскрытое – было подписано Алешкой Курбатовым, дворовым человеком князя Петра Петровича Шереметьева. Прочтя мельком, Петр взял себя ногтями за подбородок: «Гм!» – прочел вдругорядь, закинул голову: «Ха!» – и, забыв о Суслове, стремительно зашагал в столовую палату, где в ожидании обеда томились ближние.
– Господа министры! – у Петра и глаза прояснели. – Кормишь вас, поишь досыта, а прибыли от вас много ли?.. Вот! (Тряхнул письмом.) Человечишко худой, холоп, – придумал! Обогащение казны… Федор Юрьевич… (Обернулся к посапывающему князю Ромодановскому.) Прикажи отыскать, привезти Курбатова сейчас же. И обедать без него не сядем… То-то, господа министры, – орленую бумагу надо продавать: для всех крепостей, для челобитных – бумагу с гербом, от копейки до десяти рублев. Понятно? Денег нет воевать? Они – вот они – денежки!
Глава третья
1
Еще не светало, а уже по всему дому хлопали двери, скрипели лестницы, – девки волокли на двор коробья, узлы, дорожные сундуки. Князь Роман Борисович закусывал за кое-как собранным столом, при сальной свече. Хлебая щи, недовольно оборачивался.
– Авдотья же… Антонида… Олька!.. О господи!..
Приподняв живот, тянулся за штофом. И мажордом, гуда же, пропал. Ну вот – по лестнице загрохотал кто-то вниз башкой.
– Тише, дьяволы!.. О господи…
Вбежала шалая Антонида, – волосы растрепаны, на самой – старая матернина шуба.
– Антонида, сядь ты, ешь…
– Да, ах, тятенька…
Схватила пуховый платок, кинулась в сени. Роман Борисович стал искать – чего бы еще съесть. Над головой (в светлице) поволокли что-то, уронили, – посыпался сор с дощатого потолка. Что же это такое? Дом ломают?.. Крутя головой, положил осетринки.
В дверь внесло княгиню Авдотью, – в шубе, в теплых платках, – ткнулась у стены на венецианский стул. С перепугу осунулась: за всю жизнь два раза только уезжала из Москвы – к троице и в Новый Иерусалим. И вдруг такой путь и – наспех…
– Чего ты загодя обмоталась платками? Размотайся, поешь. В дороге не еда, слезы.
– Роман Борисович, далек ли поход-то?
– В Воронеж, мама.
– Ба-а-атюшки…
Всхлипнула без слез. Сверху – визгливый голос Ольги: «Маменька, парики вы куда засунули?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205