https://www.dushevoi.ru/products/smesiteli/dlya_vanny/bronzovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

То была и личная приязнь к умному другу, и опробование своей системы воспитания, которая, будучи направлена на самого Гоголя, искала себе применения и вовне — он не мог удовлетвориться собственной перестройкой, он и других хотел перестраивать.
С некоторых пор он выделяет для своей корреспондентки «час», который должен принадлежать ему, — час после обедни в воскресенье, когда она обязана садиться за стол, думать о нем и записывать для него факты как своей, так и чужой жизни. Этот час священен, он не может принадлежать никому другому, кроме Гоголя. За сим следуют советы, как вести себя в «свете», как влиять на мужа, на своих светских друзей (читай, и на царя), как противиться унынию и улаживать домашние отношения. Гоголь, как всегда, мелочен в подробностях, он любит все разложить по полочкам, расставить по параграфам, определить день и час исполнения и меру отчетности — даже так! Таков ужеего ум, как он оправдывается, ум, который, не вникнувши в каждый пустяк, укрытый от взора другого человека, не может сообразить целого и дать совет. Он советует ей не горячиться, не преодолевать все скачками, прыжками, как она привыкла при горячности своего южного темперамента, а приневоливать себя (это его слова) к терпению, к постепенному влиянию на человека и к самой... молитве. Он и на молитву призывает ее становиться насильно, чтобы вызвать в себе святое чувство, ибо ничего не появляется само собой — тут нужно усилие, и не надо стесняться его. Эту систему приневоливания он применяет и в отношении себя — не раз в эти годы в его письмах звучит это слово «приневоливать», оно адресуется и к преодолению уныния, и к любви, и к творчеству.
Первое столкновение между ними произошло в 1844 году, когда Гоголь отдал распоряжение Шевыреву все деньги за собрание его сочинений передать на помощь бедным студентам. То поручение было дано одновременно Шевыреву, как представителю деловых интересов Гоголя в Москве, и Прокоповичу, как издателю этих сочинении. Посвящен в эту историю был и Плетнев. Более Гоголь никого не хотел посвящать, в том числе и Александру Осиповну, зная ее острый язычок и способность разнести самую наиинтимнейшую весть среди знакомых. На этот раз он обошел ее, и слух о его поступке (это был первый общественный поступок Гоголя на поприще его нового верования) добрался до нее окольными путями: ей просто пожаловались на Гоголя, который опять «чудит», снова ставит всех в недоумение, заставляя людей делать то, что они не желают, что, по их мнению, очередной перегиб и прихоть. Не смея сами ему это высказать, они пользуются посредничеством Александры Осиповны, и она выговаривает ему от их имени за то, что он лишает средств себя, не имеющего их, и маменьку, сестер, которые живут в надежде помощи от него, что, наконец, у него есть долги, что подобное не делается тайно, что в таких делах надо быть проще. В письме Смирновой чувствуется обида «брата», которого не посвятили во все «братское». С другой стороны, в нем слышен и ее трезвый ум — ум, не принимающий таких выходок, ум, с точки зрения которого поступок Гоголя — «донкишотство».
Столкновение это и непонимание, слышащееся в обвинениях в донкишотстве, побуждают Гоголя объясниться, хотя он сразу дает почувствовать другу, что его решение было послано «не на усмотрение», а «на исполнение» (выделено решительно Гоголем) и к этому вопросу он не намерен возвращаться. Тут искренний порыв Гоголя столкнулся с точкой зрения внешнего мира, который при первом движении его обновленной души отказал ему в участии, сочувствии. Внешний мир восставал против этого поступка ввиду его вызывающего характера, ввиду того, что Гоголь этим самым вновь ставил себя вне этого мира, над ним.
Давая урок своей корреспондентке, Гоголь пишет, что непонимание это давно стало его уделом, особенно со стороны людей литературы, которые всегда замкнуты на себе, считают свое литературное дело главным делом и не помышляют о том, что кто-то может ставить дело души выше литературы. На примере Плетнева он показывает, как складывались его отношения с литераторами, когда он начинал и они принимали его как младшего. Уже тогда, пишет Гоголь, они не понимали меня до конца. «Я всегда умел уважать их достоинства и умел от каждого из них воспользоваться тем, что (выделено Гоголем. — И. 3.) каждый из них в силах был дать мне. Для этого у меня был всегда ум. Так как в уме моем была всегда многосторонность и как пользоваться другими и воспитываться была у меня всегда охота, то неудивительно, что мне всякий из них сделался приятелем... Но никогда никому из них я не навязывался на дружбу... ни от кого не требовал жить со мной душа в душу, разделять со мною мои мнения и т. п... я уже и тогда чувствовал, что любить мы должны всех более или менее, смотря по их достоинствам, но истинным и ближайшим другом, которому бы могли поверять мы все до малейшего движения нашего сердца, мы должны избирать только одного бога». «Я бы никогда не мог высказать себя всего никому», — добавляет к этим словам Гоголь, внося в число непосвящаемых им в свои душевные тайны и... Пушкина. «И таково было положение дел до времени выезда моего из России. Никто из них меня не знал».
«С тех пор, как я оставил Россию, произошла во мне великая перемена, — пишет Гоголь. — Душа (выделено Гоголем. — И. 3.) заняла меня всего...» Но этот процесс уже был скрыт от глаз приятелей. Когда же он вернулся... «они все встретили меня с разверстыми объятиями. Всякий из них, занятый литературным делом, кто журналом, кто другим, пристрастившись к одной какой-нибудь любимой идее и встречая в других противников своему мнению, ждал меня как какого-то мессию, которого ждут евреи, в уверенности, что я разделю его мысли и идеи, поддержу его и защищу против других, считая это первым условием и актом дружбы...». Так вели себя и Плетнев (которому «вообразилось, что он по смерти Пушкина должен защищать его могилу изданием „Современника“), так вели себя Погодин, Шевырев, Аксаковы, Белинский, „...началось что-то вроде ревности... Каждый из них на месте меня составил себе свой собственный идеал, им же сочиненный образ и характер, и сражался с собственным своим сочинением в полной уверенности, что сражается со мною. Теперь, конечно, все это смешно, и я могу, сказавши: „Дети, дети!“, обратиться по-прежнему к своему делу“.
Объясняя Смирновой их отношения, он ставит их над бранями и привязанностями вымышленными, литературными и пишет: «Разве мы с вами давали какие-нибудь обещания друг другу, разве из нас требовал кто-нибудь от другого одинакового образа мыслей... А встретились мы потому, что шли к нему (выделено Гоголем. — И. 3.). Но что тут говорить! Растет любовь сама собою; и поглощает потом все наше бытие, и любится нам уже оттого, что любится». «Друг мой, добрейший и ближайший моему сердцу, — заканчивает Гоголь это письмо, — будем смиренней в упреках, когда упрекаем других. Но не относительно нас с вами. Мы люди свои... но все-таки портрет (выделено Гоголем. — И. 3.) друг друга мы должны иметь пред глазами, когда мы пишем друг другу».
Все-таки и она подпала под разряд тех, кто не совсем понимал. Все-таки и ей он давал намеки, что не может открыться до конца, ибо посягновение ее на его дела уже казалось ему превышением дружбы. И все же он хотел не только дружбы, а братства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
 интернет магазин сантехники Москве 

 плитка керамогранит напольная цена