https://www.dushevoi.ru/products/akrilovye_vanny/150x70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Ум идет вперед, когда идут вперед все нравственные силы в человеке», — скажет он через пять лет. Но это понимание движения вперед есть уже и в «Шинели». Собственно, об этом она и написана, и ее трагический рефрен, возглас А. А.: «я брат твой!» — есть оклик Гоголя, обращенный ко всем, оклик, соединяющий всех и напоминающий разрозненному, раздробленному веку о спасительной силе любви.
Достоевский писал о «Шинели»: «он (Гоголь. — И. 3.) из анекдота о пропавшей у чиновника шинели сделал нам ужаснейшую трагедию». Трагичен и Башмачкин, взывающий о помощи, трагична и судьба тех, кто не слышит. То ли уши их заложило ватой, то ли до того огрубело сердце, что наросла на нем страшная непрогрызаемая кора (это образ Гоголя), что не докричишься до него, не достучишься...
«Чему смеетесь? над собою смеетесь!» — эта фраза городничего появилась в 1842 году — в год выхода в свет «Шинели». В этой фразе не только раздражение, но к горькое признание всеобщей комедии, в которую вовлечен не замечающий жизни человек. Ему кажется, что он крутится, суетится, делает дело, а он осмеян жизнью самой, так ловко подсунувшей ему это мнимое кругообрщенье, эти пустяки и побрякушки, которые он принимает за благородный металл. Мошенник плачет здесь о своем мошенничестве, обманутом другим мошенником (обманутом бессознательно, по наитию), и мошенник же кается, обнаружив в себе слезы, способность прозрения на счет других и себя. Горький вопрос городничего обращен и к залу и к себе. Никогда не смеялся он над собой, а вот пришлось. Мог смеяться над низшими, презирать низших, помыкать ими (хотя без дальней злобы), мог тянуться на цыпочках перед начальством, но чтоб плакать и смеяться над собою — этого он не знал. Катарсис «Ревизора» — в этом вопросе городничего, в его способности задать вопрос. Неистовые угрозы Антона Антоновича в адрес щелкоперов проклятых, которых он готов упрятать в Сибирь, — бессильный крик существа, увидевшего себя голым.
Так голым видит себя и раздетое Акакием Акакиевичем па морозе «значительное лицо». Не шинель с него сдирают, а кожу, и вопиет обнажившаяся душа, просит пощады и сожаления.
Никто в городе не слышит Акакия Акакиевича, никто не слышит и вопля «значительного лица». Но их слышит автор.
«Шинель» выросла из анекдота, из пустяковой истории, которую рассказал как-то на вечеринке один из приятелей Гоголя. Было это, по свидетельству П. В. Анненкова, еще в тридцатые годы. Кто-то рассказал, как один чиновник, всю жизнь мечтавший иметь ружье, откладывая из своих скудных средств, совершил наконец драгоценную покупку. «В первый раз, как на маленькой своей лодочке пустился он по Финскому заливу за добычей, положив... ружье перед собою на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, когда, взглянув на нос, не увидал своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не вставал: он схватил горячку. Только общей подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии он уже не мог никогда вспоминать без смертельной бледности на лице...»
Анекдот оканчивался благополучно, и все посмеялись ему. Один Гоголь «выслушал его задумчиво и опустил голову». В тот вечер, быть может, и зародилась «Шинель». Явись она тогда, когда эта история была рассказана, она, по всей вероятности, была бы другой. «Чувство кипящей жизни и силы» (слова Анненкова), так мощно ощущавшееся Гоголем в те годы, могло увлечь и eе, увлечь по пути смеха, как и первую редакцию «Ревизора». В той «Шинели», которая явилась миру в 1842 году, слышится печаль. Слышится явственней, чем в Гоголе тридцатых годов, слышится как главенствующая нота, как преобладающий мотив.

Глава пятая . Раскол
У всякого есть что-то, чего нет у другого; у всякого чувствительнее не та нерва, чем у другого, и только дружный размен и взаимная помощь могут дать возможность всем увидеть с равной ясностью и со всех сторон предмет.
Гоголь — С. Т. Аксакову, август 1842 года
1
«Молодые лирические намеки», как называл Гоголь лирические отступления в «Мертвых душах», отдают печалью. Гоголь в позднейших письмах даже стыдился, что так открылся в них читателю. Оправдываясь перед С. Т. Аксаковым, он писал, что многие, может быть, не поймут этого откровения, сочтут его за ханжество или напыщенность. Ибо многим будет неясно, как это «человек, смешащий людей», вдруг решил непосредственно обратиться к их сердцу, заговорить на языке, ему несвойственном.
Публика деспотична. Сначала она хулит, потом превозносит. Она хулила Гоголя за смех, потом за смех, обращенный против нее, стала превозносить. Критика — зеркало этого настроения публики — сделала то же. Право на смех на осмеяние, на разоблачение «наших ран», как скажет Гоголь в «Театральном разъезде», утвердилось за ним, хотя не так уж это и нравилось, и иные предпочли бы смех полегче. Со славою комика Гоголь уехал, с этой же славой он и возвращался. Но вез он России вовсе не новую комедию, а поэму, которая и поэмой-то непонятно почему называлась и на что-то грядущее намекала — на что-то такое, что, казалось, отрицает сам гоголевский смех.
Гоголь предчувствовал это недоумение публики, эту растерянность своего читателя, который и к нему попри-терся, и себя сумел к Гоголю притереть, и ждал побасенок. Одни хотели очиститься под гоголевским смехом, другие видели в нем орудие разрушения, расшатывания старого: не желая ни о чем слышать, как только о новом, они и Гоголя воспринимали как пособника на пути к этому новому, как разрушителя. Третьи... впрочем, мы забегаем вперед.
Так же как и Пушкин, Гоголь с осторожностью примеривается к опыту Европы. Он не читает политических книг и газет — он смотрит. Его все засекающий глаз в мелочах видит идею целого. Слывший уже в те годы отшельником и монахом, как он сам называл себя, Гоголь отнюдь не проглядел своего века. Его необязательные вояжи по Европе, связанные будто с капризами здоровья и настроения, были вполне обязательными. По многу раз проезжал Гоголь и Германию, и Францию, и Швейцарию, заезжал, по слухам, даже в Испанию. И всюду его скользящий взгляд, взгляд путешественника, сонно полуприкрытый, ничего не оставлял без внимания. Острое гоголевское око всегда было на страже, и ничто из «нового» не упустил он, ничто не прошло мимо него.
Первый том «Мертвых душ» и содержащиеся в нем призывы оглянуться, возвратиться были бы невозможны, если б Гоголь вот так, лицо в лицо, не увидел Европы, не увидел бы лица прогресса. Он ему не поклонился, но снял перед ним шляпы. Он перенес свои раздумья о нем в келью на Виа Феличе, 126 — в строки «Рима» и своей поэмы.
«Рим» — повесть философская, а не событийная. Два города противопоставляются в повести — Париж и Рим. Они полюса раздвоения современного мира: один — весь настоящее, другой — прошлое. Один — минута и яркость минуты, другой — вечность и постоянство вечности, ее глубокая красота, ее нетленность.
Это не просто символы, это живые образы двух цивилизаций и двух городов, каждый из которых исторически реален в своем облике. Париж — город движения, круговорота политических страстей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
 https://sdvk.ru/Mebel_dlya_vannih_komnat/klassicheskaya/ 

 керамогранит эстима