мебель для ванной комнаты 80 см 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Какой-то нищий спросил, кого хоронят, и, не получивши ответа, присоединился к процессии. На кладбище не говорилось никаких речей. Гроб опустили в могилу, которая наполовину была залита водой (вода от растаявшего снега не могла впитаться в стылую землю). Он поплыл в ней, закачался. Быстро забросали яму землей, перекрестились и ушли, оставив возле свежего бугорка вдову и дочь.
В те дни Гоголь, уже вернувшийся в Россию, писал В. А. Жуковскому: «Умереть с пеньем на устах — едва ли не таков же неотразимый долг для поэта, как для воина умереть с оружьем в руках».

Часть шестая. ВОЗВРАЩЕНИЕ
...Так, может быть, и здоровье. По крайней мере, от всей души прошу его и тебе и себе, чтобы на старости лет распить когда-нибудь бутылку старого вина и вспомнить все пройденное время и благодарно, признательно поблагодарить бога за жизнь.
Гоголь — А. С. Данилевскому, лето 1851 года
Глава первая. Отвлеченье на миг
Если вы подумали о каком домашнемочаге, о семейном быте и женщине, то...вряд ли эта доля для вас! Вы — нищий,и не иметь вам так же угла... какне имел его и тот, которого пришествиедерзаете вы изобразить кистью!А потому евангелист прав, сказавши, чтоиные уже не свяжутся никогда никакимиземными узами.
Гоголь — А. А. Иванову, июль 1847 года
1
В конце апреля 1848 года Мария Ивановна Гоголь получила от сына известие: «Я ступил на русский берег». Возвращение совершилось. Позади были шесть лет плутаний по Европе, дальняя дорога через море и минуты у гроба господня, к которому он так стремился. Откладывавшаяся много раз, эта поездка все-таки состоялась. Он колебался и на этот раз, но паспорт, выданный ему царем, паспорт о беспрепятственном путешествии по Востоку, обязательства, данные себе и всей России, а также начавшиеся волнения в Неаполе выгнали его из Италии. Он сел на пароход и, помолившись, отдался дороге.
Он заранее боялся ее, боялся качки, морской болезни, которая нападала на него даже при небольшой зыби, и просил всех молиться за него.
Но ветры нагнали их в открытом море. Всю дорогу от Мессины до Мальты их болтало и швыряло, и он, «в прах расклеившийся», сошел на Мальте. Отсюда отправил пачку писем во все стороны — с просьбами молиться о даровании ему тишины и покоя.
Потому что тишины и покоя на душе не было. Весь 1847 год он провел в переживаниях из-за «Выбранных мест», в переписке по их поводу и в попытках оправдаться. Он даже решился писать «ответ» на критики и написал, но оставил в портфеле, подумав, что все равно не поймут, как и в тот раз, а если поймут, то превратно. Он спрятал это дополнение к своей книге (которое хотел присовокупить ко второму ее изданию) до лучших времен, в надежде, что когда-нибудь, быть может, он и выдаст его в свет вместе с другими сочинениями, но уже все взвесив, с предосторожностью и без риска.
То была исповедь его писательства — исповедь об исповеди, где он вновь возвращался к своему странному поступку — публикации «Выбранных мест», объясняя их появление, а заодно и себя. Преувеличение, принесшее несчастье его книге, казалось, тяготело над ним. Желание у гроба господня (и только здесь!) испросить себе право на дальнейшую жизнь и дальнейшее писание было столь же странным. Как будто об этом нельзя было помолиться наедине с собой или в любой церкви в Риме или на Руси.
Не было в его вере неумышленности, стихийного повиновения чувству — ум, как говорил Гоголь, всегда «караулил» над ним, повелевал им. Гордость ума, осуждаемая им в других, в нем самом восставала время от времени и распоряжалась его верой. «Поверкой разума, — писал он в Авторской исповеди, — поверил я то, что другие понимают ясной верой и чему я верил дотоле как-то темно и неясно. К этому привел меня и анализ над моею собственной душой: я увидел тоже математически ясно, что говорить и писать о высших чувствах и движениях человека нельзя по воображенью... нужно сделаться лучшим».
Это «нужно», как и расчет и «анализ», все время тормозили чувство и желанье верить и писать, как писал он в молодости, когда ему все само собой удавалось и не останавливал его гложущий вопрос «зачем?», который теперь, как роковое виденье, вставал перед ним каждый раз, как только он брался за перо. «Как полететь воображеньем, если б оно и было, если рассудок на каждом шагу задает вопрос: зачем?..»
В таком состоянии он уезжал в Иерусалим. То был уже не искренний порыв бегства, всегда спасавший и обновлявший его, не толчок изнутри души, всегда безотчетный и верный, а необходимость, долг, исполнение обещаний, раздаренных направо и налево и которых, как говорит он, теперь «стыдно» было бы не выполнить.
Назвался груздем — полезай в кузов. И скрепя сердце взбирается он по трапу на пароход «Капри» и отправляется в путешествие. Он отправляется уже против воли своей, душа черства и холодна, признается он. Лишь после Константинополя, где на пароход село много русских, он почувствовал себя лучше. Он подумал, что все-таки хорошо сделал, что поехал. Тем более и морская стихия на этот раз смирилась и выстелила перед ними ровное зеркало воды, пароход будто не плыл, а летел, подгоняемый легким бризом, и восточное солнце пекло, как на Украине в самые жаркие дни лета. Он снял все черное, облачился в белую поярковую шляпу с широкими полями, светлый сюртук и панталоны. Поля шляпы хорошо скрывали его лицо, но, когда ему нужно было, он приподнимал край и быстро оглядывал физиономии, костюмы, группы и одиночные фигуры.
Тут были и греки, и турки, и французы, и англичане, и, наконец, его соотечественники. Возле него все время крутился какой-то русский генерал в темно-синей с коротким капюшоном шинели и красной феске (подлаживался под Восток), но он предпочел ему молодого священника с выговором киевского бурсака, с которым легко сошелся. Как-то вечером, на закате солнца, заговорили о Киеве, Полтаве и Нежине, где тот, оказалось, бывал.
Они настолько сжились за эти часы путешествия, что на Родосе, где пароход сделал стоянку, сошли на берег вдвоем и отправились осмотреть остатки Колосса Родосского. На острове их принял местный православный митрополит, он ласково по-русски приветствовал их и преподнес корзину померанцев из своего сада. Гоголь вглядывался в этот сад, в русское лицо с окладистой — с проседью — бородой, в умные глаза митрополита и думал, что сама судьба сводит его последнее время со священниками.
Последние годы он искал встреч с ними — тут действовали и его новые привязанности, и писательское любопытство. Оно-то, может быть, и мешало ему целиком отдаться тому, чему отдавались эти люди, хотя замечал он в них (даже лучших) и светский интерес, и тщеславие, и неполное служение своему делу. Этот тип как-то выпал из русской литературы, никто почти не касался его, и, размышляя о втором томе своей поэмы, он размышлял и об этом. Была какая-то несправедливость в том, что литература обошла священника. Пушкин, правда, в «Борисе Годунове» изобразил Пимена. Но Пимен — летописец, он записывает то, что было, Гоголь хотел видеть в священнике современный пример, учителя народа и истинного его отца. Когда он думал так о нем, он вспоминал Сергия Радонежского, митрополита Филиппа, грозно обличавшего царя Ивана и других русских людей, которые в этом сане послужили отечеству. Он вез с собой икону Николая-чудотворца — покровителя путешествующих по морю и посуху, — митрополит Родосский перекрестил ее и благословил их.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
 https://sdvk.ru/Sanfayans/Rakovini/s-pedestalom/ 

 плитка германия