https://www.dushevoi.ru/products/tumby-s-rakovinoy/napolnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Это был публичный щелчок по носу. Он раззвонил о своих намерениях по своим домам, всем знакомым, и теперь все спрашивали его: «Ну как дела?», «Скоро ли в Киев?» Отвечать было нечего. «Я немного обчелся в обстоятельствах своих», — признается он в письме к нежинцу В. В. Тарновскому. «Я же бедный, почти нуль для него», — пишет он с жалобою Максимовичу о Брадке.
Ему снова указали на его место. Ласки столиц, которые он пережил, оказывается, были лишь ласками небольшой кучки людей, которая читала книги и могла оценить талант. В необъятном российском море его сочинения растворялись без звука, без следа. Никто не следил за журналами, не читал газет, особенно библиографических подвалов с рецензиями на новые книги. Болезненное чувство ничтожности он пережил еще в 1832 году, когда отправился на каникулы в Васильевну. Стоило ему отъехать от московской заставы, не успели еще развеяться звучащие в его ушах восторженные речи, какие он слышал в московских литературных гостиных, как пошла Русь, потянулась дорога, почтовые станции стали мелькать одна за другой, и ни одна душа не подозревала здесь, что есть Гоголь и с чем его едят. Смотритель, заглянув в его подорожную и прочитав, что титулярный советник Гоголь-Яновский едет по своей надобности, отвечал: «Нет лошадей». Приходилось ждать. Приходилось смотреть, как со двора уносятся тройки с фельдъегерями, генералами, тайными, статскими, коллежскими, надворными советниками. Его очередь была последней.
И тогда — уже в который раз — он почувствовал себя «нулем», пустым местом для всех этих чинов и чиновников, чьи лакеи даже посматривали на него свысока, на его тощий чемодан, на не очень новую шинель, из-под которой, однако, выглядывал модный галстух.
Его амбиция не была удовлетворена и когда получил он адъюнкта в столичном университете — в письмах он называл себя просто «профессором», опуская прибавку «адъюнкт», но для людей простого звания он произносил название своей должности полностью: в «адъюнкте» было что-то общее с «адъютантом». В полицейской управе, в апартаментах хозяина дома, где он снимал квартиру, его могли принять за кого-нибудь повыше. А квартиру он теперь снимал не в Мещанской и не на «канаве», в одном из лучших мест 1-й Адмиралтейской части — в Малой Морской, вблизи от Невского, Исаакиевской площади и Сената. Отсюда два шага было и до Зимнего дворца, и до строящейся на Дворцовой площади огромной Александровской колонны, и до Адмиралтейства. На этой улице жили не мелкие чиновники и ремесленники, а артисты (Гоголь снял квартиру в доме бывшего артиста Императорских театров Лепена), хозяева ресторанов, банкиры, из его окон был виден угол дома княгини Голицыной — со старинными екатерининскими узорами на окнах, богатым парадным с навесом, со стенами, выкрашенными в модный в XVIII веке розово-фиолетовый цвет. Не пьяный немец, или купец, не портной и лавочник встречались ему по вечерам, когда он шел домой, а кареты карточных игроков, кареты с лакеями на запятках, высокие цилиндры франтов и шелка аристократок, обдававшие его запахом дорогих французских Духов.
Ничто так не учит, как поражения. Отступивши, чувствуешь, что и на не положенное тебе пространство продвигался не напрасно, иначе не знал бы, что оно не твое, что другим предстоит занять его. «Путь у меня иной», — писал он еще давно матери, имея в виду, что не должность и не служба его поприще. Теперь он убеждался в этом окончательно. Он казался сонным студентам, слушавшим его, а ему они казались сонными: «Хоть бы одно студентское существо понимало меня. Это народ бесцветный, как Петербург». И тут же признавался, что сам тому виной: «Я с каждым месяцем, с каждым днем вижу... свои ошибки».
Но то были благие ошибки. Признавая их, он признавался себе и в том, что его ждет «цель высшая». «Я, может быть, еще мало опытен, я молод в мыслях... — писал он Погодину. — Отчего же передо мною раздвигается природа и человек?»
Так ломалась молодость Гоголя, так расставался он с ее горячностью, с ее преувеличениями, с попытками в один миг перескочить то расстояние жизни, на которое требуется трата ума и сердца и где синяки и шишки есть золотой фонд писателя.
И как-то само собой, как остановилось все в его писаниях, так и полилось вновь. И Украина, и ее история уже не были ему препятствием, они легко сходились в одной тетради с бесцветными петербургскими фризовыми шинелями, чиновничьими носами, с пьяной речью немца-мастерового, с танцующей походкой ловеласа-поручика, с отрыжкой наевшегося луку купца и стуком копыт по торцовой мостовой. Смех его перебрался без труда в Петербург, он уже осваивался здесь: в один вечер он писал роман о битвах с ляхами, о рыцарских подвигах на поприще любви и брани, в другой — его перо выскребало что-то из петербургского «осадка человечества», заглядывало в неметеные улочки темной по вечерам Коломны, за Калинкин мост, в места его одиноких скитаний в пору безвестности.
Это был не тот Петербург, который видел с высоты сверкающим и утопающим в праздничных огнях кузнец Вакула, — он стелился перед взглядом Гоголя ровной безмерностью своих проспектов, уходящих в пустоту, в ничто, он гремел жестяной посудой на грязном Щукином рынке, он давал взаймы и брал проценты со старух, с разорившихся негоциантов, с игроков и бедствующих художников, он внушал химеры и сам был отчасти химерой, таявшей лишь при свете утра или затянувшейся белой ночи. В этом городе стрелялись и убивали себя посредством вскрытия вен те, кого он отверг, кого сломал, кому внушил неосуществимые надежды. В нем гибли и возвышались на мгновенья ложные самолюбия и искренние, детские мечтания — величественные трагедии, эхом окликавшие трагедии средних веков, совершались на его чердаках и за столами департаментов.
Он вдруг ощутил вольный размах полета, обозримость того, что раньше частями бросалось ему в глаза, обозримость с той необходимой художнику высоты, откуда видно все, где творец — царь творимого им, повелитель и пророк.
В августе 1834 года Гоголь писал Максимовичу: «Я тружусь, как лошадь... но только не над казенною работою, т. е. не над лекциями... но над собственно своими вещами... Город весь застроен подмостками для лучшего усмотрения Александровской колонны... Офицерья и солдатства страшное множество и прусских, и голландских, и австрийских. Говядина и водка вздорожала страшно. Прощай».
Он прощался и с историей, и с Киевским университетом. «Время ужасных кризисов», каким он назвал минувший 1833 год, кончилось. И хотя он перед друзьями делает вид, что все еще поборется с Брадке, Брадке ему теперь не нужен. Брадке канул в вечность, и если потомки извлекут его имя на свет, то только в связи с тем, что он когда-то отказал Гоголю.

Часть третья. СВЕТЛЫЕ МИНУТЫ
Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил.
Гоголь — М. П. Погодину, март 1837 года
Глава первая. Смех сквозь слезы
Трудно, трудно удержать середину, трудно изгнать воображение и любимую прекрасную мечту, когда они существуют в голове нашей; трудно вдруг и совершенно обратиться к настоящей прозе; но труднее eceгo согласить эти два разнородные предмета вместе — жить вдруг и в том и другом мире.
Гоголь — М. П. Балабиной, 1838 года
1
«Мелкого не хочется, великое не выдумывается...» Не знал Гоголь, когда писал эти слова, что из мелкого он и извлечет великое и это станет его поприщем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
 https://sdvk.ru/Dushevie_dveri/stekljannye/ 

 venis madagascar