ершик для туалета 

 

Опираясь левою рукою в землю, Пушкин стал прицеливаться в него твердою рукою, выстрелил – Геккерн пошатнулся и упал. Пушкин кинул вверх пистолет и вскрикнул: «Браво!» После, когда оба противника лежали каждый на своем месте, Пушкин спросил Данзаса:
– Убит ли он?
– Нет, но он ранен в руку и грудь.
– Странно, я думал, что мне будет приятно его убить, но я чувствую, что нет.
Данзас хотел сказать несколько мировых слов, но Пушкин, не дав ему времени, продолжал:
– Впрочем, все равно; если мы оба поправимся, то надо начать снова.
Пуля Пушкина попала в правую руку Геккерна, которою он прикрывал грудь свою, пробила мясо, ударилась об пуговицу панталон, на которую надеты были помочи, и уже ослабевшая отскочила в грудь, отчего сперлось дыхание в нем на несколько секунд, что, вероятно, было причиною падения. Пуля же роковая, которая отлита была на погибель Пушкина, раздробила боковую кость его, разорвала внутренний сосуд и оконтузила кишки, так что с первого взгляда все доктора, и особенно Арендт, признали рану его смертельною по двум и более свойствам ее. Остальное ты найдешь в письме моем к Булгакову.
Главный вывод всего этого происшествия есть следующий: какое-то роковое предопределение стремило Пушкина к погибели. Разумеется, с большим благоразумием и с меньшим жаром в крови и без страстей Пушкин повел бы это дело иначе. Но тогда могли бы мы видеть в нем, может быть, великого проповедника, великого администратора, великого математика; ко, на беду, провидение дало нам в нем великого поэта. Легко со стороны и беспристрастно или бесстрастно, то есть тупо и деревянно, судить о том, что он должен был чувствовать, страдать и в силах ли человек вынести то, что жгло, душило его, чем задыхался он, оскорбленный в нежнейших чувствах своих: в чувстве любви к жене и в чувстве ненарушимости имени и чести его, которые, как он сам говорил, принадлежали не ему одному, не одним друзьям и ближним, но России.
– Мне не довольно того, – говорил он однажды Софье Карамзиной, – что вы, что мои друзья, что здешнее общество, так же, как и я, убеждены в невинности и в чистоте моей жены; мне нужно еще, чтобы доброе имя мое и честь были неприкосновенны во всех углах России, где мое имя известно.
Можно ли винить его в этой щекотливости? Разумеется, никто здесь из порядочных людей не сомневался в непорочности жены его; но все-таки в глазах света третье лицо стало между мужем и ею и набрасывало на них тень свою. Это был призрак; ничего существенного, действительного в нем не было, это правда; но не менее того и, напротив, именно от того, призрак неотступный и должен был свести с ума и бросить в крайность человека раздражительного. Конечно, он во всем этом деле действовал страстно, но всегда благородно и с удивительною, трогательною деликатностью к жене своей, которую он, можно сказать, полюбил нежнее, почтительнее с самого начала этой истории, в то самое время, когда он решился играть жизнь свою за нее, и не забудьте, какую жизнь, не дюжинную, не темную, но жизнь, ущедренную славою и любовию России, жизнь, которая должна была, иметь цену и прелесть в глазах его. Твердость, спокойствие, ясность духа, которые воцарились в нем с той минуты, когда дуэль, то есть развязка нравственной пытки, была решена, и не изменили ему ни на месте битвы, ни на одре смертного страдания до последнего вздоха, убедительно показывают, из каких слоев сложена была эта душа, сильная и высокая. Смерть его явила, чем была истинная сторона жизни его. Все, что и было в ней нестройного, необузданного, болезненного, принадлежит обстоятельствам.
Смерть его произвела необыкновенное впечатление в городе, то есть не только смерть, но и болезнь и самое происшествие. Весь город, во всех званиях общества, только тем и был занят. Мужики на улицах говорили о нем. Я недавно спросил у своего извощика, жаль ли ему Пушкина? «Как не жалеть, – отвечал он мне, – все жалеют: он, слышь, был умная голова…» Участие, которое было принято публикою и массою в этом несчастье, могло бы служить лучшим возражением на письмо Чаадаева, и Чаадаев, глядя на общую скорбь, нанесенную несчастием одного лица, должен был бы признаться, что у нас есть отечество, есть чувство любви к отечеству, есть живое чувство народности…
Покажи мое письмо Баратынскому, Раевскому, Павлу Войновичу Нащокину и всем тем, которым память Пушкина драгоценна. Более всего не забывайте, что Пушкин нам всем, друзьям своим, как истинным душеприкащикам, завещал священную обязанность оградить имя жены его от клеветы. Он жил и умер в чувстве любви к ней и в убеждении, что она невинна, и мы очевидцы всего, что было проникнуто этим убеждением; это главное в настоящем положении.
Адские козни опутали их и остаются еще под мраком. Время, может быть, раскроет их. Но пока я сказал тебе все, что вам известно.
«Современник» будет издаваться нами, и на этот год, в пользу семейства Пушкина, пришли нам что-нибудь своего. Я все болен телом и духом. Прости, обнимаю тебя.
Вяземский
* * *
ДЕНИС ДАВЫДОВ – ВЯЗЕМСКОМУ
6 марта 1837 года.
Из Москвы
Я все был нездоров, мой милый Вяземский, и только что теперь собрался писать к тебе и благодарить тебя за письмо твое. Видя в обращении несколько описаний горестного происшествия с Пушкиным, между которыми и письмо твое к Булгакову, я не счел за преступление позволить списать Булгакову и одному из моих приятелей письмо твое ко мне, с тем однако ж, чтоб они не давали с него копий до твоего разрешения. Хорошо ли я сделал? Ты, может быть, забыл уже то, что ты писал ко мне в этом письме, но сколько я могу понять, в нем нет ничего непозволительного; напротив, в нем все дышит русским, истинно русским – и любовью к славе отечества, и любовью к царю нашему. Веришь ли, что я по сю пору не могу опомниться, так эта смерть поразила меня! Пройдя сквозь весь пыл наполеоновских и других войн, многим подобного рода смертям я был и виновником и свидетелем, но ни одна не потрясла душу мою, подобно смерти Пушкина. Грустно, что рано, но если уже умирать, то умирать так должно, а не так как умрут те из знакомых нам с тобою литераторов, которые теперь втихомолку служат молебен и благодарят судьбу за счастливейшее для них происшествие. Как Пушкин-то и гением, и чувствами, и жизнью, и смертью парит над ними! И эти г… жуки думали соперничать с этим громодержавным орлом! Есть и в нашей столице некоторые, которые в присутствии моем будто сожалеют, а судя по лицам готовы плясать.
Я несколько месяцев тому назад просил Жуковского прислать мне экземпляр последнего издания сочинений его; он обещал мне; напомни ему. У меня есть первое издание, подаренное мне им, с подписью руки его, и подписью весьма для меня лестною; я мог бы последнее издание купить, но этой подписи не будет. Скажи ему это.
Прости, обнимаю тебя.
Денис
X
В середине августа 1838 года Денис Васильевич возвращался из Петербурга в Верхнюю Мазу, где семья опять проводила лето. До Москвы, по обыкновению, добрался он на почтовых, а из Москвы поехал на своих лошадях, присланных из деревни. Такой способ передвижения был более длительным, зато представлял большие дорожные удобства и возможность вволю наслаждаться природой, что Денис Васильевич в последние годы особенно ценил. К тому же кучером по его просьбе ездил с ним Терентий, которого он любил за честность и совершенную преданность и с которым всегда усладительно было поговорить о партизанских отважных днях, казавшихся в четвертьвековом отдалении от них такими сказочно-яркими и поэтическими, что любое воспоминание согревало душу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189
 мир сантехники Москве 

 ITT Ceramic White Soul Hexa