Многие из образов стали нарицательными. Мы говорим: «нестеровская» березка, «левитановское» настроение, «серовская» лошадка, «рериховское» небо… Художники обогатили нас новыми категориями восприятия мира, открыв их для нас и живописно сформулировав наши зачастую бессознательные, интуитивные чувства.
Пейзаж – это лик родины. Пейзаж ценен настроением, а настроение – это скрытая мысль.
Позднее, под влиянием импрессионистов, многие русские художники «разменялись на этюды», когда лабораторные искания света, красот взятых «в упор» цветовых отношений вытеснили из картин глубокий реализм и настроение.
С легкой же руки Сезанна, видевшего во всем лишь материальность мира, исчезло трепетное отношение к восприятию неба, выражающего внутреннюю музыку души человека, его духовный настрой. Как прекрасно передавали свои мысли и мироощущение художники прошедших эпох через воплощение великого космоса неба! Не говоря уже об Эль Греко с его «Небом над Толедо», Джорджоне, Тициане, Сальваторе Розе, Коро, бурном Клоде Лоррене – список этот можно продлить до бесконечности…
В советском пейзаже небо – или фотофиксация, или цветовое отношение к земле. Как прекрасны облака у Федора Васильева, Исаака Левитана, Бориса Горбатова и Степана Колесникова! Сколько нежности и удивительного ощущения рисунка облаков на старинных русских акварелях и гравюрах! Достаточно назвать гравюры Махаева, этого поэта старого Петербурга. Не говоря о великих художниках Старой Европы – Италии, Франции, Голландии, которых мы копировали в Эрмитаже.
В деревушке Бетково я навсегда преисполнился благоговением и благодарностью к русским художникам, открывшим для меня поэзию родной природы. Озеро с его застывшей, непомерно густой тяжелой водой – как голубая смальта древних мозаик с брызгами золотого слепящего солнца; зеленые стены лесов, вплотную подходящие к воде, отраженные жарким июньским полднем; нежные острова тростника, застывшие под бело-синим небом, и… тишина. Тишина, которая значительнее музыки, тишина, в которой зазвучал восторг человека – первоисток искусства… Хотелось бы рассказать и о белых-белых березках, таких нестерпимо юных и стройных. Как войско молодых ратников в засаде, скрываются они в глухом еловом лесу с мохнатыми ветвями. Долго идешь темною узкою тропкою по мрачно-торжественному лесу, вдруг неожиданно оазисом высятся светлые нежные зеленокудрые березки. А за ними – редкие осины, звенящие даже в безветренную погоду какой-то особенной, плачущей дрожью (в народе говорили: это потому, что Иуда повесился на осине).
За озером в тихих равнинах там и сям спят древние курганы. Сколько лет назад насыпаны они и кто лежит под ними – неизвестно. В полях, в перелесках, будто рассыпанное ожерелье, огромные белые камни, изукрашенные зеленым бархатным мохом. Сколько их на древней северной земле, на ее ровных могучих холмах, по берегам тихих и быстрых рек? Сколько помнят эти курганы? Какие легенды и сказания расскажут они! Люди приходят в мир и уходят, а древние камни все лежат и лежат под серым небом вечности. Николай Рерих, как никто, почувствовал и воспел тайный смысл вечности, скрытый в древних камнях необъятной земли – прародительницы нашей. По ней прошли многие поколения предков, теряясь в дымке седых времен…
К концу дня над бескрайними горизонтами останавливались, скопляясь над землей, тихие задумчивые облака. Такие осязаемые, близкие и далекие, они таяли в золоте вечернего неба, ускользая от моей робкой кисти. Как часто, лежа в густой траве, я смотрел на них, любовался их отражением в тихой глади бескрайнего северного озера. Я думал о том, что великие художники прошлого, не знавшие фотоаппарата, были удивительными реалистами, умевшими передать всю сложность неба в движении.
До чего непостижимо трудно передать настроение неба! Я думаю, что с этой задачей наилучшим образом справлялись те творцы, которые верили в Бога. И не вульгарный ли материализм сделал многих художников глухими к велению небес?
Сколько времени я проводил безрезультатно за писанием неба и облаков! Вместо неба иногда у меня на холсте получалась вата, а облака были словно высеченными из камня… Изнуренный до отчаяния своей бесплодной работой, я садился на поезд и мчался в Ленинград – в Русский музей. С большим увеличительным стеклом изучал высокую виртуозность мазков, дающих жизнь облакам на пейзажах Федора Васильева. О, всей душой я понимал тогда Репина, писавшего в своих воспоминаниях, как он, любуясь только что написанным Федором Васильевым бесподобно дрожащим в небе облаком, был поражен, увидев, как тот, подойдя к своему пейзажу, соскоблил его мастихином. Особенно трудно писать вечерние освещенные заходящим солнцем облака, которые звучат, как хоралы Баха или «Всенощная» Рахманинова… А природа вокруг нежная как у Нестерова и могучая как былина…
* * *
Вернувшись из города, я чувствовал в себе прилив сил, будто после беседы с мудрым учителем. Позабыв недавнее унынье, снова пытался передать в этюде красоту вечерних полей, засыпающего озера и тающих в небе далеких облаков… Сквозь ветви ольхи я видел, как, изогнув тонкий стан, красивая Нюра наполняла ведра холодной ключевой водой. Никто в деревне не выглядел так сурово и неприступно, как эта шестнадцатилетняя Нюра. Она никогда не смотрела на меня и одна из всех не согласилась, чтобы я нарисовал ее. «Не хочу – и все», – объяснила небрежно она. Вечерами звон пустых ведер, как древние колокола, возвещал о приходе моей царицы. Она не глядя проходила мимо меня, хотя иногда мне казалось, что в уголках ее рта скрывалась таинственная улыбка Джоконды. Наполнив ведра, роняя в пыль тяжелые всплески воды, нагнув головку под тяжестью когда-то расписанного коромысла, она медленно проходила мимо. Чувствуя, что я любуюсь ее неповторимой девически прекрасной грацией, Нюра косила в мою сторону подчеркнуто равнодушный взор. Скользнув глазами по моему холсту, она шла дальше в гору. Я долго восторженно провожал взглядом ее упругую фигурку с загорелыми стройными ногами; я ее вспомнил много лет спустя в Риме при виде женских образов ватиканских фресок Рафаэля… Нюра поднималась все выше и выше по крутому косогору, где на вершине в лучах заката светилась окнами маленькая убогая избенка. Сверкнув пламенем красной юбки, она исчезала за вершиной горы, где гасли вечерние облака. Я складывал свой мольберт, уже в полной темноте поднимался по крутому склону в деревню, стараясь различить на песке следы ее маленьких босых ног…
* * *
В 1993 году случилось так, что мне представилась возможность пролетать на вертолете с моими друзьями над деревней Бетково. Я попросил приземлиться недалеко от все еще стоявшей часовни, где в юности писал свои пейзажи и где проходила рафаэлевской чистоты Нюра. Вертолет спустился на талый снег. Нагибая головы, мы вышли на улицу, идущую посредине деревни. Я сразу узнал дом деда Матюшки, портрет которого писал, когда мне было 19 лет, – «Старик с топором». Эту работу, как я уже писал, я подарил потом своему дяде М. Ф. Глазунову. Позднее она публиковалась в моих монографиях. Дед Матюшка, как его называли в деревне, «когда был мальчонком», работал полотером в Зимнем дворце в Петербурге. Он помнил траурный для всей России день, когда во дворец привезли умирающего от ран Александра II.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209
Пейзаж – это лик родины. Пейзаж ценен настроением, а настроение – это скрытая мысль.
Позднее, под влиянием импрессионистов, многие русские художники «разменялись на этюды», когда лабораторные искания света, красот взятых «в упор» цветовых отношений вытеснили из картин глубокий реализм и настроение.
С легкой же руки Сезанна, видевшего во всем лишь материальность мира, исчезло трепетное отношение к восприятию неба, выражающего внутреннюю музыку души человека, его духовный настрой. Как прекрасно передавали свои мысли и мироощущение художники прошедших эпох через воплощение великого космоса неба! Не говоря уже об Эль Греко с его «Небом над Толедо», Джорджоне, Тициане, Сальваторе Розе, Коро, бурном Клоде Лоррене – список этот можно продлить до бесконечности…
В советском пейзаже небо – или фотофиксация, или цветовое отношение к земле. Как прекрасны облака у Федора Васильева, Исаака Левитана, Бориса Горбатова и Степана Колесникова! Сколько нежности и удивительного ощущения рисунка облаков на старинных русских акварелях и гравюрах! Достаточно назвать гравюры Махаева, этого поэта старого Петербурга. Не говоря о великих художниках Старой Европы – Италии, Франции, Голландии, которых мы копировали в Эрмитаже.
В деревушке Бетково я навсегда преисполнился благоговением и благодарностью к русским художникам, открывшим для меня поэзию родной природы. Озеро с его застывшей, непомерно густой тяжелой водой – как голубая смальта древних мозаик с брызгами золотого слепящего солнца; зеленые стены лесов, вплотную подходящие к воде, отраженные жарким июньским полднем; нежные острова тростника, застывшие под бело-синим небом, и… тишина. Тишина, которая значительнее музыки, тишина, в которой зазвучал восторг человека – первоисток искусства… Хотелось бы рассказать и о белых-белых березках, таких нестерпимо юных и стройных. Как войско молодых ратников в засаде, скрываются они в глухом еловом лесу с мохнатыми ветвями. Долго идешь темною узкою тропкою по мрачно-торжественному лесу, вдруг неожиданно оазисом высятся светлые нежные зеленокудрые березки. А за ними – редкие осины, звенящие даже в безветренную погоду какой-то особенной, плачущей дрожью (в народе говорили: это потому, что Иуда повесился на осине).
За озером в тихих равнинах там и сям спят древние курганы. Сколько лет назад насыпаны они и кто лежит под ними – неизвестно. В полях, в перелесках, будто рассыпанное ожерелье, огромные белые камни, изукрашенные зеленым бархатным мохом. Сколько их на древней северной земле, на ее ровных могучих холмах, по берегам тихих и быстрых рек? Сколько помнят эти курганы? Какие легенды и сказания расскажут они! Люди приходят в мир и уходят, а древние камни все лежат и лежат под серым небом вечности. Николай Рерих, как никто, почувствовал и воспел тайный смысл вечности, скрытый в древних камнях необъятной земли – прародительницы нашей. По ней прошли многие поколения предков, теряясь в дымке седых времен…
К концу дня над бескрайними горизонтами останавливались, скопляясь над землей, тихие задумчивые облака. Такие осязаемые, близкие и далекие, они таяли в золоте вечернего неба, ускользая от моей робкой кисти. Как часто, лежа в густой траве, я смотрел на них, любовался их отражением в тихой глади бескрайнего северного озера. Я думал о том, что великие художники прошлого, не знавшие фотоаппарата, были удивительными реалистами, умевшими передать всю сложность неба в движении.
До чего непостижимо трудно передать настроение неба! Я думаю, что с этой задачей наилучшим образом справлялись те творцы, которые верили в Бога. И не вульгарный ли материализм сделал многих художников глухими к велению небес?
Сколько времени я проводил безрезультатно за писанием неба и облаков! Вместо неба иногда у меня на холсте получалась вата, а облака были словно высеченными из камня… Изнуренный до отчаяния своей бесплодной работой, я садился на поезд и мчался в Ленинград – в Русский музей. С большим увеличительным стеклом изучал высокую виртуозность мазков, дающих жизнь облакам на пейзажах Федора Васильева. О, всей душой я понимал тогда Репина, писавшего в своих воспоминаниях, как он, любуясь только что написанным Федором Васильевым бесподобно дрожащим в небе облаком, был поражен, увидев, как тот, подойдя к своему пейзажу, соскоблил его мастихином. Особенно трудно писать вечерние освещенные заходящим солнцем облака, которые звучат, как хоралы Баха или «Всенощная» Рахманинова… А природа вокруг нежная как у Нестерова и могучая как былина…
* * *
Вернувшись из города, я чувствовал в себе прилив сил, будто после беседы с мудрым учителем. Позабыв недавнее унынье, снова пытался передать в этюде красоту вечерних полей, засыпающего озера и тающих в небе далеких облаков… Сквозь ветви ольхи я видел, как, изогнув тонкий стан, красивая Нюра наполняла ведра холодной ключевой водой. Никто в деревне не выглядел так сурово и неприступно, как эта шестнадцатилетняя Нюра. Она никогда не смотрела на меня и одна из всех не согласилась, чтобы я нарисовал ее. «Не хочу – и все», – объяснила небрежно она. Вечерами звон пустых ведер, как древние колокола, возвещал о приходе моей царицы. Она не глядя проходила мимо меня, хотя иногда мне казалось, что в уголках ее рта скрывалась таинственная улыбка Джоконды. Наполнив ведра, роняя в пыль тяжелые всплески воды, нагнув головку под тяжестью когда-то расписанного коромысла, она медленно проходила мимо. Чувствуя, что я любуюсь ее неповторимой девически прекрасной грацией, Нюра косила в мою сторону подчеркнуто равнодушный взор. Скользнув глазами по моему холсту, она шла дальше в гору. Я долго восторженно провожал взглядом ее упругую фигурку с загорелыми стройными ногами; я ее вспомнил много лет спустя в Риме при виде женских образов ватиканских фресок Рафаэля… Нюра поднималась все выше и выше по крутому косогору, где на вершине в лучах заката светилась окнами маленькая убогая избенка. Сверкнув пламенем красной юбки, она исчезала за вершиной горы, где гасли вечерние облака. Я складывал свой мольберт, уже в полной темноте поднимался по крутому склону в деревню, стараясь различить на песке следы ее маленьких босых ног…
* * *
В 1993 году случилось так, что мне представилась возможность пролетать на вертолете с моими друзьями над деревней Бетково. Я попросил приземлиться недалеко от все еще стоявшей часовни, где в юности писал свои пейзажи и где проходила рафаэлевской чистоты Нюра. Вертолет спустился на талый снег. Нагибая головы, мы вышли на улицу, идущую посредине деревни. Я сразу узнал дом деда Матюшки, портрет которого писал, когда мне было 19 лет, – «Старик с топором». Эту работу, как я уже писал, я подарил потом своему дяде М. Ф. Глазунову. Позднее она публиковалась в моих монографиях. Дед Матюшка, как его называли в деревне, «когда был мальчонком», работал полотером в Зимнем дворце в Петербурге. Он помнил траурный для всей России день, когда во дворец привезли умирающего от ран Александра II.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209