Моя первая выставка, изменившая мою жизнь
Итак, моя первая выставка состоялась в начале февраля 1957 года благодаря тому, что в 1956 году я стал обладателем Гран-при Всемирной выставки молодежи и студентов в Праге. Я храню благодарную память о тех людях, которые тогда поверили в меня и поддержали никому не ведомого ленинградского студента института имени Репина. До отъезда в Москву я почтительно зашел к нашему ректору, чтобы испросить разрешения на открытие, выставки сроком в две недели в Центральном доме работников искусств в Москве. Виктор Михайлович с некоторой брезгливостью ответил: «Вс-с-туденче-ские к-каникулы с-с-студент м-м-может делать, что х-х-х-очет». Он импозантно сидел в кресле, как всегда с гладко зачесанными назад седеющими волосами, глаза маленькие, расстояние от носа до верхней губы – большое… Лицо его задергалось конвульсией, свойственной многим заикам: «На-на-надеюсь, вы будете в-в-выставлять не у-учеб-ные р-работы? Если да, то на это н-нужно особое ра-ра-разрешение ученого совета». Я ответил ректору, что это работы домашние и не имеют никакого отношения к учебным программам. Орешников отмахнулся: «Т-т-тогда вы мо-можете их в-вы-ставлять б-без нашего р-разрешения, как м-молодой ху-ху-художник. Тем более в с-с-сво-бодное от учебы в-в-время». Аудиенция длилась несколько минут, и я, зная его нерасположенность к беседам со студентами, поспешил ретироваться, поблагодарив за внимание.
* * *
Мои восемьдесят работ – живопись и графика – наконец были развешены в большом зале ЦДРИ и прилегающем к нему коридоре. Помню, идущий в ресторан Дома знаменитый актер, заглянув в зал, бегло осмотрев висящие работы, выдохнул: «Ого, а как фамилия художника?». «Илья Глазунов», – ответила моя жена Нина. «Родственник композитора Глазунова?» – продолжал допрос актер, словно сошедший с экрана кино. «Нет, однофамилец», – хором сказали мы. Разглядывая образы Достоевского, он продолжил: «Силища! А художник-то помер или живой?» «Пока живой», – ответил я первому посетителю моей выставки.
Директор ЦДРИ Борис Михайлович Филиппов, небольшого росточка, с седой копной волос, заходил со своим неизменным другом, голова которого была выбрита, как у Юла Бриннера, – Михаилом Минаевичем Шапиро. Они о чем-то шептались, глядя на мою работу, на которой был изображен «черный ворон», съезжающий в сторону «большого дома» на Литейном проспекте, по зелено-утреннему небу неслись рвано-косматые облака, прищемленная дверью «воронка», женская юбка алела, как сгусток крови. «Ильюша, – обратился ко мне Борис Михаилович, – может быть, эту картину снимешь. Ежу ясно, что это З7-й год… – И потом добавил: – И так много трагедии – Достоевский, блокада, будни города». Глаза у моих благодетелей выражали настойчивость, в которой сквозила опасливость. «Но официально, – сказала Нина, – можно сказать, что это о молодогвардейцах: тяжкие годы немецкой оккупации». Борис Михаилович усмехнулся и не в первый раз сказал: «Партбилет у меня один, а дураков нет! Наверняка скажут, что „Русский Икар“, как ты его называешь, – это икона, а у „Поэта в тюрьме“, Фучика, связаны руки… Неважно,. что рядом висит свидетельство о получении тобою Гран-при».
В результате долгих переговоров и пререканий мне пришлось снять только одну картину – «Бунт», в которой они заподозрили отражение недавних венгерских событий: в гамме этой работы они усмотрели сочетание цветов флага венгерских повстанцев.
* * *
Я не спал всю ночь перед открытием выставки. Нежная и сильная духом, мой ангел-хранитель Нина, глядя на меня с любовью, успокаивала меня, тихо поглаживая по голове: «Ты победишь! Ты должен их всех победить. Если де ты, то кто же?» – улыбнулась она своей чарующей улыбкой.
…И снова нахлынула волна воспоминаний. Жили мы тогда, по приезде в Москву, в крохотной ванной комнате у столь любимой мною, чудесной и трагически одинокой Лили Ефимовны Поповой. Вторую комнату, поменьше, занимала красавица Любочка Миклашевская– с зелеными глазами и чувственным ртом, с чуть презрительно опущенными уголками ярко накрашенных губ. Любочка была не только красива, но и умна, дружила со многими писателями, режиссерами, художниками. В ее комнате всегда стояли цветы: Вскоре она стала женой великого пианиста Якова Флиера.
У Лили в углу стояла урна с прахом ее вечно возлюбленного Владимира Николаевича Яхонтова – великого чтеца и актера, погибшего при странных обстоятельствах в 1947 году. Говорили, что это было самоубийство. Лиля не любила говорить об этом.
С какой радостью я входил в старый московский дворик бывшей дворянской усадьбы! Теперь здесь, перенесенный с бульвара, грустит одинокий Гоголь – творение скульптора Андреева. Там, где памятник находился раньше, – на бульваре, высится теперь истукан, внешне похожий на Гоголя, работы советского скульптора Томского. Справа от памятника Гоголю – флигель, где произошло знаменитое «самосожжение» жившего здесь гениального писателя. Налево – вход в другой флигель, где на первом этаже жили мои друзья, которым я столь многим обязан. И теперь, по прошествии стольких лет, когда я вновь захожу в знакомый дворик, с грустью смотрю на окна первого этажа. На них появились стальные решетки, а входная дверь превратилась в железную и наглухо, будто стальной сейф, захлопнута для «посторонних». На фоне гигантских «коробок» Нового Арбата долго смотрю в грустное, задумчивое лицо Гоголя, так прекрасно увековеченное в бронзе талантом русского скульптора. В пропастях между безликими колониальными небоскребами клубятся, словно объятые пламенем, вечерние облака. Я вспоминаю далекие дни, когда дверь в мою юность была распахнута, а не замурована новыми владельцами старого особняка…
Но возвращаюсь к событиям вокруг выставки – к началу февраля 1957 года. Никогда не забуду море людей, пришедших на открытие выставки неизвестного ленинградского студента. Волны зрителей, как прибой, нарастали с каждым днем. А в день обсуждения выставленных мною работ накатил просто «девятый вал», для укрощения которого была вызвана конная милиция. Я пребывал словно в полусне – все происходящее казалось мне миражем. Величайшее счастье для каждого художника – вот такая жгучая реакция зрителей, на суд которых вынесены результаты его одиноких размышлений, крики отчаяния, сплав веры, любви и ненависти. Боже мой, неужели я нужен людям, неужели могу влиять на них! Неужели, наконец, мое одиночество рассыплется в прах от дружеских объятий, сердечных рукопожатий и слов душевной благодарности к никому доселе не нужному и не известному труду?
В разгар выставки вдруг раздался звонок из Ленинграда, и мой друг сказал, что я исключен из института. «Вражьи голоса» вещали о том, что советское искусство размораживается, что никто не ожидал такого смелого и яростного удара по искусству социалистического реализма. Выставку посетил министр культуры Н. А. Михайлов, который привел с собой польского посла. ЦДРИ был забит зрителями, когда шло обсуждение выставки. 3апомнилась одна из восторженных записок, подписанная неизвестным мне тогда именем – Евгений Евтушенко, который вместе со своей женой Бэллой Ахмадулиной – тоже поэтессой, хотел встретиться со мной. Помню лица молодых Миши Козакова, Марика Хромченко, темпераментного Василия 3ахарченко… Выступавшие говорили, что наконец они увидели в картинах молодого художника Ильи Глазунова долгожданную правду жизни, затоптанную в землю ликованием и парадами социалистического реализма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209