эдельформ 

 

И я вернусь к нему…»
Не будем нервировать читателей дальнейшим описанием. Скажем только, что появление жены с газетой в руках было равносильно разорвавшейся бомбе.
Муж, лепеча и перебегая от одной женщины к другой, не мог дать сколько-нибудь удовлетворительных объяснений.
Жена с презрением сказала, что если бы не это объявление, она и не переступила бы порога этого мещанского жилища. Подруга из Ростова, заплакав, сказала, что она вовсе не желает склеивать его разбитое сердце своим присутствием и что если он дал такое исключительно сильное объявление с публичным описанием своих чувств, то он, во всяком случае, должен был бы подождать какого-нибудь результата.
В общем, две женщины, дружески обнявшись, ушли от инженера с тем, чтобы к нему не возвращаться.
Поразительное впечатление, которое произвела на эти чувствительные сердца затрепанная фраза из старинного цыганского романса, объясняется, конечно, не только удивительной их восприимчивостью к силе художественного слова. Этому эффекту способствовали и другие, так сказать, чисто житейские обстоятельства. Но далеко не последнюю роль тут сыграло и то, что классическая фраза: «Вернись, я все прощу!» – поразила их силой запечатленного в ней чувства.
В другом зощенковском рассказе повествуется о том, как пьяненький попик во время похорон, вместо того чтобы исполнить полагающееся к случаю «Со святыми упокой», затянул нечто совсем другое. А именно – классическое «Шумел камыш…». Один из родственников усопшей, крайне шокированный таким поведением священнослужителя, высказался по этому поводу следующим образом:
– Конечно, в другое время мы бы вас выслушали с интересом, поскольку песня действительно хороша, и я даже согласен записать ее слова, но в настоящий момент с вашей стороны просто недопустимое нахальство это петь.
(Шумел камыш)
В этой фразе нет и тени иронии. Герой рассказа отнюдь не шутит. Эта давно уже осточертевшая всем история про то, как «одна возлюбленная пара всю ночь гуляла до утра», действительно поразила его девственное сознание своей художественной новизной.
Вот почему Зощенко так часто и так охотно пользуется всякого рода готовыми штампами, готовыми клише.
С этим же связана и другая характерная особенность его прозы: ее демонстративная цитатность.
Зощенко любит давать своим рассказам названия уже, так сказать, апробированные: «Огни большого города», «Страдания молодого Вертера», «Неравный брак», «Бедная Лиза», «Опасные связи», «Горе от ума», «Двадцать лет спустя», «Преступление и наказание», «Сильнее смерти», «Коварство и любовь», «Сердца трех», «Шумел камыш», «Роза-Мария», «Врачевание и психика», «Страшная месть», «Сирень цветет».
Он черпает буквально отовсюду. Гоголь, Достоевский, Шиллер, Гёте. И тут же – название модного кинофильма, или цыганского романса, или популярной оперетки. Все идет в дело.
Названия второсортного романа Джека Лондона («Сердца трех»), полунаучной, полупопулярной книги Стефана Цвейга («Врачевание и психика») и одного из величайших созданий великой литературы прошлого («Преступление и наказание») для него эстетически равноправны.
Казалось бы, тут возможно только одно объяснение: Зощенко пародирует.
Но Зощенко не пародирует. Он строит. Строит здание новой русской культуры, в котором нам всем отныне предстоит жить!
Это для старого читателя, принадлежавшего к старой русской нации, «Сердца трех» и «Преступление и наказание» лежали в совершенно разных эстетических плоскостях. У Достоевского был свой читатель, у Джека Лондона – свой. Представители одного слоя населения напевали «Вернись, я все прощу», а представители другого – «Шумел камыш…». Но теперь, как мы уже установили, этих разных, несмешивавшихся слоев больше нет. Есть одна, более или менее однородная масса. И русский писатель, если он хочет творить для реально существующего, а не выдуманного читателя, должен ориентироваться на восприятие тех, для кого эстетической разницы между Джеком Лондоном, Вербицкой, Достоевским и песенкой «Шумел камыш…» просто не существует.
Как уже было сказано, Зощенко не зря коллекционировал графоманские сочинения потомков капитана Лебядкина, не зря собрал их воедино и издал отдельной книгой. У этой категории пишущей братии, именуемой на редакционном жаргоне выразительным словечком «чайник», Зощенко учился. Он перенял у «чайников» не только причудливые формы речи, своеобразные грамматические и синтаксические конструкции («у делопроизводителя квитанция немного более крупнее, чем это требуется для штрафа…»), немыслимое словоупотребление («сердце не так аритмично бьется, как хотелось бы…»). У этих «чайников», у этих малограмотных графоманов Зощенко заимствовал самые основы своего художественного метода, свой главный художественный принцип.
Отчасти принцип этот нам уже знаком. Но чтобы как можно нагляднее продемонстрировать самую его сущность, я позволю себе рассказать одну маленькую историю. При всей своей анекдотичности она – подлинная.
Дело было в феврале 1937 года, когда вся страна торжественно отмечала столетие со дня смерти Пушкина. На скромном школьном вечере было объявлено, что ученица четвертого класса прочтет свое собственное стихотворение, посвященное памяти поэта.
Маленькая девочка вышла на сцену и с чувством начала читать:
Ты памятник себе воздвиг нерукотворный.
К нему не зарастет народная тропа…
Она дочитала до конца свой вариант пушкинского «Памятника», отличающийся от великого оригинала только тем, что все местоимения первого лица были в нем заменены местоимениями второго. Весь облик ее дышал трогательной наивной уверенностью в том, что она на самом деле читает присутствующим стихи собственного сочинения.
Давно уже было замечено, что эта трогательная наивность в той или иной степени свойственна каждому «чайнику», каждому настоящему графоману.
От сильно грамотного мужа ли или из книг и песен, но она нахваталась стихов и, беря чужие строчки, приписывала к ним свои; и от чистого сердца, радуясь и любуясь, признавала то, что получалось, за собственное свое сочинение… «Тучки небесные, вечные странники», – читала она с чувством:
Огненной молнией,
Громом грохочете.
Что же вы ищете?
Что же вы хочете?
(Вера Панова)
Вставляя в свои стихи строчки Лермонтова, малограмотная крестьянка, описанная Пановой, даже не догадывается о том, что эти строки кому-то принадлежат. Они для нее такая же реальность, такая же законная часть «ничейного», никому не принадлежащего, Божьего мира, как лес, река, небо.
Зощенко ориентировался на восприятие именно таких людей. Задумав самую свою серьезную, самую интимную, обнаженно лирическую книгу, он решает назвать ее «Ключи счастья», пренебрегая тем обстоятельством, что так называется знаменитый роман Вербицкой. Ведь он пишет не для интеллигента, который это помнит и для которого это название несет в себе неизбежный привкус второсортности.
Зощенко ориентируется на неиспорченное, наивное сознание читателя, для которого это сочетание слов (ключи счастья) будет таким же ничьим, никому не принадлежащим, не вызывающим никаких иных ассоциаций, помимо тех, которые оно несет само по себе, как для неграмотной героини Пановой слова – тучки небесные, вечные странники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170
 сантехника купить 

 Уралкерамика Verona