продажа мойдодыров 

 


– Я съезжу за доктором. Не дело, что он третий день лежит на столе.
Старуха отрицательно качает головой.
– Не надо его тревожить, – говорит она. Старик открывает глаза и мутным взором обводит окружающих. Губы его что-то шепчут.
Одна из женщин, молодая и смуглолицая, наклоняется к старику и молча слушает его бормотанье.
– Что он? – спрашивает старуха.
– Титьку просит, – отвечает женщина. И, быстро расстегнув свою кофту, берет руку старика и кладет ее на свою обнаженную грудь.
Я вижу, как лицо старика светлеет. Нечто вроде улыбки пробегает по его губам. Он дышит ровней, спокойней. Все стоят молча, не шевелясь.
Вдруг тело старика вздрагивает. Рука его беспомощно падает вниз. Лицо делается строгим и совсем спокойным. Он перестает дышать. Он умер.
Тотчас старуха начинает голосить. И вслед за ней голосят все.
Я выхожу из избы.
(Перед восходом солнца)
Третьи сутки человек лежит на столе. Почему-то решили, что он должен помереть, но вот – не помирает. А доктора звать отказываются. Дикость, конечно! Но, может быть, эта дикая старуха права? Может быть, она и в самом деле знает что-то такое, чего не знает ни врач, ни этот городской человек, интеллигент, «барин», случайно оказавшийся в этой нищей, смрадной крестьянской избе?
Не столько даже старуха, сколько эта молодая смуглолицая женщина, которая так естественно и свободно расстегнула кофту и положила руку умирающего старика на свою обнаженную грудь, после чего лицо умирающего просветлело, и он, наконец, отдал Богу душу.
Мотив этот тоже не нов в русской литературе.
Когда умирал толстовский Иван Ильич, у всех окружающих его людей – от самых близких до самых дальних – было только одно чувство.
…и жена, и дочь, и сын его, и прислуга, и знакомые, и доктора, и, главное, он сам – знали, что весь интерес в нем для других состоит только в том, скоро ли, наконец, он опростает место, освободит живых от стеснения, производимого его присутствием.
(Лев Толстой)
Из всех, кто был рядом с Иваном Ильичом в эти последние его дни, лишь один человек держался и вел себя с ним иначе. Это был буфетный мужик Герасим: простой мужик, употребляемый на кухне для самой черной работы.
Самым тяжким, самым нестерпимым для Ивана Ильича в его новом положении, говорит Толстой, было отправление естественных потребностей.
Мученье от нечистоты, неприличия и запаха, от сознания того, что в этом должен участвовать другой человек.
Но в этом самом неприятном деле и явилось утешение Ивану Ильичу.
Утешением этим и был Герасим, буфетный или кухонный мужик, приходивший всегда выносить за больным нечистоты. Как-то так само собой получилось, что Герасим оказался единственным среди всех суетящихся вокруг Ивана Ильича людей, который вел себя правильно. Только он один знал, как в этих обстоятельствах надо себя вести.
Лет примерно за десять до того, как этот «кухонный мужик» появился в повести Толстого, тень его мелькнула в одной светской гостиной. Мелькнула мимолетно, но, как видно, оставила во многих умах вполне отчетливый след.
Одна петербургская дама – Юлия Денисовна Засецкая (дочь знаменитого Дениса Давыдова) – решила вдруг отойти от православия и принять лютеранство. У Засецкой в ту пору часто бывал Достоевский. Он бесконечно уважал хозяйку дома, как он сам говорил, за «ее мужество и искренность». Но стремление ее отойти от православия необыкновенно его огорчало. Он не уставал убеждать ее, что она совершает великую ошибку, что православие есть вера самая истинная и самая лучшая и что, не исповедуя православия, «нельзя быть русским». Засецкая же в свою очередь не уставала возражать, что решительно не понимает, почему русский человек всех лучше, а вера его всех истиннее.
…когда она возразила, что «не видит этого», – он отвечал, что «никто ее не научил видеть иначе».
– Так научите!
Доетоевский промолчал, а Засецкая, обратясь к дамам, продолжала:
– Да, в самом деле, я не вижу, к кому здесь идти за научением…
Тогда раздраженный Достоевский в гневе воскликнул:
– Не видите, к кому идти за научением! Хорошо! Ступайте же к вашему куфельному мужику – он вас научит!
(Вероятно, желая подражать произношению прислуги, Достоевский именно выговорил «куфельному», а не кухонному.)
Дамы не выдержали, и одна из них, сестра Засецкой, графиня Висконти, неудержимо расхохоталась…
– Но чему же он меня в самом деле научит?
– Всему!
– Как всему?
– Всему, всему, всему…
В этот же вечер одна из дам, бывших час тому назад у Засецкой, появилась в гостиной графини Толстой и рассказала, что Достоевский на них «накричал» и «гнал их к куфельному мужику»…
– Зачем?
– Он нас будет учить.
– Чему?
– Всему…
– И истории?
– Не знаю.
– И географии?
– Не знаю… Всему.
(Николай Лесков)
Разумеется, Достоевский вовсе не имел в виду, что «куфельный мужик» может научить интеллигентов истории либо географии. Но он всерьез полагал, что он научит их чему-то неизмеримо более важному: как жить и как умирать.
В светских гостиных эта идея Достоевского была воспринята, в лучшем случае, как забавная шутка. Но Толстой, до которого она, как явствует из этой заметки Лескова, вскоре докатилась, воспринял эту идею всерьез. Мысль Достоевского он понял с полуслова, с полунамека. И со свойственной ему обстоятельностью и дотошностью довел ее до конца, не только подробно описав глубоко человечное поведение «куфельного мужика» в самый важный момент жизни Ивана Ильича, но и вскрыв мотивы этого его поведения.
– Все умирать будем. Отчего же не потрудиться? – сказал он, выражая этим то, что он не тяготился своим трудом именно потому, что несет его для умирающего человека и надеется, что и для него кто-нибудь в его время понесет тот же труд…
Ивану Ильичу в иные минуты, после долгих страданий, больше всего хотелось, как ему ни совестно было бы признаться в этом, – хотелось того, чтоб его, как дитя больное, пожалел бы кто-нибудь. Ему хотелось, чтоб его приласкали, поцеловали, поплакали бы над ним, как ласкают и утешают детей. Он знал, что он важный член, что у него седеющая борода и что потому это невозможно; но ему все-таки хотелось этого. И в отношениях с Герасимом было что-то близкое к этому, и потому отношения с Герасимом утешали его.
(Лев Толстой)
Вот так же, наверно, и эта молодая смуглолицая женщина в рассказе Зощенко безошибочным своим инстинктом почувствовала, что умирающий старик сейчас – как дитя малое, что ничего нет ни смешного, ни неприличного в том, что он «титьку просит», что больше всего ему сейчас надо, чтобы его приласкали, поцеловали, поплакали над ним, как ласкают и утешают детей, чтобы выполнили любую его прихоть, любое желание, потому что это – последняя его прихоть, последнее его желание.
Что же это, выходит, в рассказе Зощенко «Умирает старик» опять явилась нам знакомая тень «куфельного мужика»? Нет.
Толстой (а уж Достоевский тем более!) исходил из того, что смерть – это таинство. Это – возвращение человека к Богу. Иван Ильич у Толстого в свой последний миг сознает, что, хотя вся жизнь его была – «не то», еще не поздно это исправить. Была она – «не то», потому что он «потерял в себе Бога». А сейчас – нашел.
И вот это, самое главное, самое нужное человеку, – то, о чем интеллигент (барин) забыл, что он растерял, – вот это как раз и знает «куфельный мужик» Герасим.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170
 кран для кухни 

 Venus Zarevich