Никаких нареканий, удобный сайт 

 


(Корней Чуковский)
Речь идет об Анатолии Федоровиче Кони. Автору воспоминаний этот языковый пуризм старого русского юриста представляется невинным и даже слегка комичным чудачеством. И в мом деле: язык текуч, в нем постоянно идут какие-то процессы, одни слова отмирают, другие возникают, третьи меняют свое значение. Тут уж ничего не поделаешь, с этим приходится мириться. Но всегда находятся люди несколько, ну, консервативные, что ли, не желающие отказаться от словоупотребления, к которому они привыкли и которое продолжают ощущать неизменной языковой нормой.
Но кое-кто уже склонен был видеть в этих мелких и комических языковых ляпах грозные симптомы страшной неизлечимой болезни, первые, едва заметные признаки разразившейся вскоре катастрофы.
В одном из советских произведений (П. Митрофанов, Тверь) нашелся прелестный пример того, как можно дать маху: у черных было девять пешек, – девятую, по-видимому, добавили в последнюю минуту, чтобы заделать непредвиденную брешь, как если бы писатель торопливо заменил в корректуре «ему обязательно расскажут» более грамотным «ему несомненно расскажут», не заметив, что сразу за этим следует: «…о ее сомнительной репутации». Вдруг ему стало обидно – отчего это в России все сделалось таким плохоньким, корявым, серым, как она могла так оболваниться и притупиться? Или в старом стремлении к «свету» таился роковой порок, который по мере естественного продвижения к цели становился все виднее, пока не обнаружилось, что этот «свет» горит в окне тюремного надзирателя, только и всего? Когда началась эта странная зависимость между обострением жажды и замутнением источника? В сороковых годах? В шестидесятых?
(Владимир Набоков)
Вглядываясь в прошлое, вчитываясь в книги и статьи двадцати-, тридцати– и сорокалетней давности, герой Набокова то и дело натыкается на ошметки фраз, подтверждающих его первоначальную гипотезу:
…у Михайловского легко отыскивалась брюхом вверх плавающая метафора вроде следующих слов (о Достоевском): «…бился как рыба об лед, попадая временами в унизительнейшие положения»… Отсюда был прямой переход к современному боевому лексикону, к стилю Стеклова («…разночинец, ютившийся в порах русской жизни… тараном своей мысли клеймил рутинные взгляды»), к слогу Ленина, употребляющему слова «сей субъект» отнюдь не в юридическом смысле, а «сей джентльмен» отнюдь не применительно к англичанину и достигшему в полемическом пылу высшего предела смешного: «…здесь нет фигового листочка… и идеалист прямо протягивает руку агностику».
Но в контексте тех книг и статей, над которыми потешается наш гурман, смакующий свою замороженную клубнику, все эти доводящие его до пароксизмов смеха фразы были именно ляпами, то есть нечаянными срывами, свидетельствующими о некоторой языковой глухоте их авторов. Иначе говоря, это были нарушения привычной языковой нормы. У Зощенко это стало нормой.
Отличие не в том, что таких нарушений у него стало больше, а в том, что нарушения эти стали правилом.
Не теряя драгоценного времени и слов, брат милосердия Сыпунов подошел к Володину и ударил его булыжником, весом, вероятно, побольше фунта.
(Сирень цветет)
В конце концов, слово «субъект» давно уже употребляется не только в юридическом смысле. И «фиговый листок» в нашем сознании уже давно прикрывает не только то, что призван он был прикрывать в античных статуях. А уж слово «обязательно» и вовсе утратило свое прежнее значение. Лишь для отдельных чутких натур оно еще сохраняет отблеск и аромат того же значения, что и слово «любезно».
Но о слове «милосердие» этого ведь не скажешь!
Однако для зощенковского рассказчика и это слово звучит как бы вне того смысла, который оно несет. «Брат милосердия» для него – это примерно то же, что «лекпом» или, допустим, «фельдшер». А то обстоятельство, что в это словосочетание входит слово «милосердие», имеющее еще и какой-то свой, отдельный смысл, для него просто-напросто не существует. Поэтому грустный юмор всей этой фразы, возникающий оттого, что человек, имеющий какое-то отношение к милосердию, немилосердно лупит ближнего булыжником, до него даже не доходит. Юмор этот возникает не то чтобы вопреки намерениям рассказчика, он вообще никак не соотносим с этими его намерениями.
Герой Зощенко даже не подозревает, откуда отломился и чему служил раньше тот «кусок штукатурки», который он пытается использовать в своих сиюминутных целях. Но если применительно к беседам зощенковских героев о пленарных заседаниях аналогия с бандерлогами уместна вполне, тут она уже более условна. Бандерлоги натаскивали отовсюду куски штукатурки, бессмысленно играя в людей. А они заняты неизмеримо более осмысленной деятельностью, пытаясь использовать эти куски и обломки как строительный материал для того, чтобы выстроить какие-то другие здания, пусть непритязательные, но все-таки пригодные для жилья.
Пытаясь сложить стену этого нового здания из обломков, они, разумеется, и думать не думают, что один обломок был некогда частью дорической колонны, а другой – головой какой-нибудь там статуи. Им важно лишь одно: заткнуть этим обломком или куском штукатурки вот эту дыру, чтоб не дуло. Притащив откуда-то кусок железной трубы, они не задумываются над тем, была ли эта труба частью водостока или разрушенного фонтана. Им важно, что этот кусок трубы можно приспособить для «буржуйки:». И «буржуйка» будет топиться. И будет тепло. И благодаря этому куску трубы они не будут задыхаться от дыма. Исследователи, писавшие о языке Зощенко, всесторонне рассмотрели многообразие стилистических пластов, из сочетания которых образуется сложная и пестрая мозаика его художественной речи. Но все они исходили при этом из того, что основной функцией, главной целью этой сложности и пестроты является комический эффект. Главным, ключевым моментом, определяющим все своеобразие зощенковского стиля, они все считали установку на комизм.
Иначе говоря, все они исходили из того, что Зощенко своей прозой адресовался к людям старой культуры, приглашая их посмеяться над бандерлогами.
В действительности у Зощенко были более сложные намерения. Он хотел писать и для этих новых людей на их языке. И он был искренне убежден, что это ему удается. Вот почему в предисловии к «Письмам к писателю» он с таким глубоким удовлетворением отмечал, что читатель воспринимает его совсем не так, как критика.
Для критики Зощенко как был, так и остался – сатириком, комиком, пародистом. Критики дружно уверяли, что все своеобразие созданной им художественной речи бьет только в одну цель: разоблачить, высмеять, заклеймить, припечатать.
Но Зощенко далеко не всегда смеется над своими героями. Сплошь и рядом у него не только нет ни малейшего желания издеваться над ними, но даже наоборот: в его отношении к ним явно преобладает сочувствие, интерес, а порой и самое искреннее восхищение.
То, что для критиков было комическим искажением нормальной человеческой речи, для них – обломки, из которых они потихоньку, худо ли, хорошо ли, возводят здание, в котором им предстоит жить. И в строительстве этого жилого помещения они проявляют не только невежество, но и недюжинную сообразительность, изобретательность, даже талант.
Чего, говорит, агитировать:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170
 слив перелив 

 мозаика на кухонный фартук