— Голубушка, вы правы, конечно, — согласилась Вера Николаевна. — В нынешнее время, когда столько стариков вынуждены побираться… Мы же в комфорте… Но зажились, сколько ж можно…
— У вас сегодня слишком плохое настроение, — укорила Аллочка. — Вы бы на воздух вышли… тепло, солнце, черемуха доцветает, но ещё пахнет хорошо-хорошо…
Мы вышли с Аллочкой в коридор. Она свойски шепнула мне:
— Из нее, из этой старушонки, уже пыль сыплется, а ядовитенькая… Смотри, не очень-то доверяй тому, что они плетут! Актрисы! Интриганки! Склочницы! Не все, конечно, но много их, таких… Им скучно, вот и сочиняют всякую ерунду…
— А я и не слушаю. Нет, слушаю, но как радио — говорят и пусть говорят… Мне-то какое дело!
— Ну и правильно! — похвалила медсестричка и только тогда отвела от меня придирчивый, цепкий взгляд круглых глаз. Или он мне показался таким? Потому что я же пришла сюда затем, чтобы не доверять, а дознаваться, проверять-перепроверять…
— Все старики такие… болтливые, — заверила я Аллочку, эту девочку-девушку с кукольным личиком святой невинности, которую мне тоже предстояло раскусить. — У меня вон тоже дед был… С ума сойдешь, пока слушаешь, что он городит. И все о прошлом, как было, как жили, что ели…
— Терпи! — с веселым облегчением посоветовала медсестричка. — Иди теперь к Парамонову. Он не такой трепливый, отдохнешь.
Квартирка Парамонова в отличие от тех, что видела прежде, отличалась аскетизмом. В ней стояла явно казенная деревянная кровать, двухтумбовый стол с задвинутым под него стулом. За стеклом книжного шкафа поблескивали корешки солидных томов энциклопедий сочинений Маркса-Энгельса, Ленина и Сталина. На стене распахнули крылья почетные грамоты за трудовые достижения и общественную деятельность, датированные пятидесятыми-шестидесятыми годами. На столе, вставленный в горлышко флакона из-под какого-то лекарства, торчал красный флажок.
Еще я успела заметить в прихожей справа, за полуотодвинутой «ходячей» дверцей шкафа — аккуратно распяленный на плечиках темный пиджак в блеске орденов, медалей и значков, свидетельствующих о том, что хозяин — заслуженный человек, ветеран Великой Отечественной войны.
Убрать такую полупустую комнату с дешевеньким будильником на тумбочке не составляло труда. Изредка я ловила краем глаза, как мерно прохаживающийся по лоджии лысый округлый старик приостанавливался у открытой двери и смотрел на мою суету. И только тогда, когда я, захватив все свои причиндалы, собралась уходить — он появился вдруг, словно выкатился, до того внушителен был его живот, и ноги под ним скорее угадывались, чем виделись.
— Новенькая? — прихмурил черные, широкие, истинно брежневские брови.
— Ага…
— На трудовую вахту, значит?
— Ага…
— Замужем?
— Была.
— Что ж за причина, что одна?
— Пил.
— Беда с мужиками, беда! Сама-то московская?
— Нет, из Воркуты…
— Опять, значит, Виктор Петрович ослаб сердцем и пригрел… Мы, актив, поддерживаем такую его инициативу.
Я отворила дверь, чтобы выйти. Но старик, как комиссар Коломбо, поднял вверх ладонь, позвал:
— Погодите! Почему не учитесь? Уборщицей быть — последнее дело в молодые-то годы.
— Осмотрюсь когда… потом… надо сначала к Москве хоть краешком прилепиться… А вы москвич? — дернуло меня поинтересоваться.
— Нет. А что? — толстячок вскинул голову с неким горделивым вызовом. — Мне сделано исключение. Я проработал сорок лет на руководящей работе в провинции!
— Тоже на северах? — спросила по-овечьи кротко.
— Нет, на Дальнем Востоке. Радиокомитет… студия документальных фильмов… телевидение… Куда направляла партия, туда и шел. Где требовалось преодолевать трудности, там и годился. Не роптал. Наше поколение не умело роптать. Это теперь нас принято выставлять в самом черном или смешном свете. Но мы родину не предавали, как эти… нынешние… Прямо говорю, по-солдатски! Помню, надо было брать сопку на Сахалине, а японцы…
Он мог говорить только о себе. Он хотел целиком находиться в прошлом и не позволял себе из него выпасть. Он как носитель информации был для меня бесполезен. Так я решила, убираясь прочь из его квартирки, где пахло кабинетом, а не жильем, а в пепельнице-ракушке скрючилась докуренная до основания «беломорина».
— Позволяю себе две папиросы в день, утром и вечером, — ввел меня в курс Парамонов. — Но больше — ни-ни. Надо поберечь здоровьишко — сел за мемуары. Ест что сказать, есть… будущим поколениям!
Я успела в срок убрать все пятнадцать комнат. Мне встретились в них и такие старушки-старички, что вовсе не были расположены к разговорам. Они, видимо, совсем смирились с собственным одиночеством и приноровились отмахиваться от мыслей о нем кто книгой кто газетой или журналом. Сидели, шуршали сухими листочками. От них мне никакого проку не было.
Но вот что я обнаружила и засекла в памяти, побывав у пятнадцати жильцов: все они, кроме Парамонова, и актеры, и актрисы, и режиссеры, певцы и певицы, пришли в Дом из хорошо, достойно обеспеченного прошлого. Оттуда они привезли-принесли старинную, антикварную мебель, статуэтки, настольние, надкаминные часы, лаковые шкатулки, картины прославленных художников и т.д. и т.п.
Даже мне, профану в области антиквариата и ювелирных изделий, было очевидно, что актер-разговорник Осип Гадай, умерший для общественности давным-давно, скрепляет галстук золотой пластинкой, что дамочки-старушки надевают поутру не дешевые побрякушки, а изысканные, драгоценные перстни-кольца, бусы-ожерелья, сережки-подвески. Вероятно, с помощью этих примет былого своего величия они длят ощущение своей причастности к миру, своей необходимости ему и неповторимости. Поэтому-то многие из них не пожелали снизойти до беседы с новой девицей-уборщицей, отделавшись от меня коротким, небрежным: «Здравствуйте. Как вас зовут? Очень приятно!»
Лишь одна из старух, последняя, Одетта Робертовна, ради которой я возила хоботом пылесоса по серому сукну, вдруг повторила словоохотливость Веры Николаевны. Это была грузная дама, похожая на отставницу из цыганского хора. Тот же горбатый нос, черные глаза и крупные янтарные бусы в три ряда по серо-коричневому пергаменту кожи чуть ниже тройного подбородка. Она сидела за круглым столом, закрытым до пола желтой плюшевой скатертью, и писала, когда я вошла. В мою сторону сверкнули, как фары, круглые, большие очки. Кстати, и на окнах у неё чуть колыхались под теплым ветром ярко-желтые шторы. И покрывало на кровати было цвета одуванчика.
— Новенькая? — прогудела нутром. — Тебя что, все мое желтое удивляет? Зря. Этот цвет радость дарит. Он мне солнце заменяет. В дождь и хмарь у меня все равно словно ясный день!
— Вы актриса? — спросила я робко.
— Да ни в жизнь! — отозвалась эта густоголосая и, как оказалось, ужасно жизнедеятельная гора мяса и сала. — я в проститутках не числилась! Я с режиссерами не спала! У меня муж весь век был директором картин. Всяких. С Одессы еще. Директор — это по-нынешнему предприниматель. Никем он был, пока меня не встретил! Я его сделала незаменимым для нашего кинематографа! Я успела побывать кое-где… Ну меня и отправили в Среднюю Азию. В начале тридцатых. Перевоспитываться. Я, золотце, одно время на всю Одессу гремела! В свои семнадцать! Ходила на дело! Что? Не веришь? Ходила!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84