И разговариваю с вами… как говорил бы со своей дочерью…
— То есть как отец?
— Считайте так.
— Ну, тогда, уж если быть точными, как дедушка. Мой отец моложе вас.
— Великолепно. Я пропускаю мимо ушей вашу бестактность. Не согласны с моими взглядами? Ваше дело. Но хоть уважайте мои седины. Мне кажется, даже самые крайние в вашем лагере еще не дошли до того, чтоб совсем отмахнуться от старшего поколения, презреть его за убывающие силы и приближающуюся пропасть могилы. Все там будем, милая. Кто раньше, кто позже. Старости можно избежать лишь одним путем: умереть молодым.
— Вот на это я и рассчитываю. В предстоящей схватке я не надеюсь уцелеть. А что касается уважения к сединам, то вы мне сами подали пример неуважения к вам. Уважая свои седины, не пользуются продажной любовью уличных девчонок, годящихся вам во внучки.
— Видите, как дело обернулось? Вы, а не я, вышли на панель, предлагая свое тело за деньги. И за это вы мне читаете мораль. Бог с вами. Я оставляю ваш выпад без внимания. А то мы отвлечемся от главной темы нашего спора. А нам пора прийти к заключению, потому что скоро принесут счет и нам навряд ли представится возможность продолжить этот очень интересный разговор.
Итак, вы считаете, что Америка идет к фашизму, а я полагаю, что мы накануне гражданской войны, большой кровавой бойни. Оба мы сходимся на том, что так, как теперь, дальше продолжаться не может. Должен произойти взрыв.
Мы по-прежнему, хотя бы в потенции, самая сильная держава свободного мира и последняя надежда этого все сужающегося мира. Только мы еще способны, если наведем порядок у себя дома, противостоять натиску безбожной тоталитарной, темной силы, назвавшейся коммунизмом.
Но вначале бой у себя дома. Со всеми теми, кто наше прежде мускулистое тело превратил в дряблое желе, кто отравил душу нации безверием, нравственной нечистоплотностью, неуважением к нашим святым идеалам добра и любви к ближнему.
Белая, здоровая Америка сметет вас со своего пути. Называйте это фашизмом, военной диктатурой, как вам заблагорассудится. Сильная рука, а не болтовня конгрессменов в Капитолии — единственное лекарство, которое спасет Америку и мир.
И вот тогда, когда хлынет кровь, ваша участь будет самой незавидной. Евреи всегда были удобной мишенью для разгневанных толп. А теперь к вашему древнему греху — мукам Иисуса, за который вы расплачиваетесь унижением и кровью вот уже скоро две тысячи лет, добавится ваш либерализм, ваше неумное, болезненное сочувствие социализму — ядовитой экземе на теле Америки. И вас первыми сметет кровавая волна. Вместе с неграми, пуэрториканцами и прочим отребьем, как вши расползшимся по Америке, опутавшим нам ноги, повисшим на нас зловонным грузом.
Но вы, евреи, будете первыми жертвами. За это я могу поручиться. Вам ничего не говорит цифра — шесть миллионов? Столько, если верить статистике, Гитлер уничтожил евреев в Европе. В Америке сейчас насчитывается приблизительно столько же. Роковая для вашего народа цифра. Не правда ли?
А теперь послушайтесь моего совета. И поделитесь им с каждым, кто вам дорог. Пока не поздно, отряхните с себя либеральные лохмотья, проявите дальновидность, докажите любовь к стране, вас приютившей, ведь вас принято считать умным народом, и придите к нам, в наш лагерь. Перейдите заранее к победителям. Мы вас примем. Как белых людей. Как бойцов. В одном строю с нами.
Он выжидающе посмотрел на меня.
Я кипела от негодования. И поэтому молчала, чтоб не сорваться на крик. Мне было гадко сидеть с ним за одним столом.
Выручил метрдотель, принесший счет. Дэниел небрежно, явно изображая широкую, немелочную натуру, пробежал счет и, взяв у метрдотеля услужливо поданную ручку, подписал его, прибавив к обшей сумме еще пятнадцать процентов на чай. Метрдотель, с достоинством поблагодарив, удалился, а он, пребывая в отличном расположении духа, победно глянул на меня своими в красных прожилках глазами и изрек:
— А знаешь, милая, мои планы некоторым образом изменились. Нам придется расстаться сейчас. Я захотел спать… Так сказать… баюшки-баю…
— Это единственное, что вы умеете ночью делать, — сказала я с облегчением.
— Вот видишь, как ты прозорлива. Мы выйдем вместе в холл, а там — в разные стороны.
— Зачем утруждать себя совместной прогулкой до холла? Не лучше ли расстаться тут же… за столом?
— Как будет угодно. Желаю всех благ… И помни, о чем я говорил. Пока не поздно, займи верную, беспроигрышную позицию. Мы не пощадим никого, кто будет против нас.
— Об этом еще рано беспокоиться. Тем более вам… У вас мало шансов дожить до той поры… Возраст возьмет свое.
Я его все же вывела из равновесия.
— Ну, ну… рано меня хоронишь, — хрипло прошептал он мне в лицо. — Я еще увижу своими глазами, как таких, как ты, будут сваливать штабелями в общие могилы.
— Желаю приятно развлечься, — сказала я, приподымаясь, и вдруг вспомнила:
— А деньги?
— Какие деньги? — опешил он.
— Двадцать пять долларов, о которых мы сторговались на Лексингтон-авеню… Что, склероз?
— Ах, вот ты о чем? — улыбнулся он. — Но мы уже в расчете. Я оплатил твой ужин.
— Ужин — сверх программы, — сказала я, повышая голос, и за соседними столиками стали поворачиваться к нам. — А за сексуальные услуги надо платить. Даже импотентам.
Он заметно встревожился и полез за кошельком.
— Сколько я должен?
— Двадцать пять.
— За вычетом ужина.
— Хорошо. Дайте разницу. Чтоб я могла оплатить такси, по крайней мере.
— Вот тебе на такси.
Он открыл кошелек и синеватыми склеротичными пальцами стал извлекать из него по одной долларовые бумажки, каждую кладя передо мной на скатерть и пришептывая:
— Раз, два, три… четыре… пять…
Он поднял на меня глаза и, помедлив, положил сверху еще одну бумажку.
— Хватит, — сказала я, смяла бумажки в кулаке и сунула их в карман шорт. — Вы слишком щедры. Я лишнего не хочу. Возьмите сдачу.
И склонившись к нему, на виду у всего зала и даже пианиста, переставшего играть, звучно хлестнула его наотмашь по физиономии. Мне показалось, что по залу прокатился стон, когда я быстро пошла между столиками к выходу. Пианист проехал по клавишам, и мне вслед понесся бравурный, словно одобряющий мой поступок марш. Метрдотель посторонился у двери, пропуская меня. Я пересекла холл, пружиня спортивными беговыми ботинками по толстому ковру, и, распахнув стеклянную дверь, вывалилась в упругую и вязкую духоту нью-йоркской ночи.
Было уже за полночь, но в этой части Манхэттена, между Парк-авеню и Пятой, Нью-Йорк кишел людьми и автомобилями, как в часы пик. Начинался разъезд из ресторанов. Из горловин подземных гаражей выныривали одна за другой бесконечной вереницей длинные сверкающие машины, и черные служители в синих комбинезонах распахивали лакированные дверцы перед нарядными дамами и мужчинами и прятали в карманы полученную мелочь чаевых. Автомобили вклинивались в поток других машин и, сонно мигая красными подфарниками, уплывали в душную темень. Домой. В свои собственные гаражи. Где они уютно простоят до утра.
У автомобилей было место для ночлега. Не было его лишь у меня. Я перебирала в уме всех, кого знала в Нью-Йорке, в надежде найти кого-нибудь, кто бы мог предоставить мне кров, и отметала одного за другим. Подругам пришлось бы объяснять, почему ушла из дому, и выслушивать их соболезнования, а одинокие мужчины пустят ночевать лишь под свой бок, что для меня сейчас, после гостиницы «Дрейк», было равносильно тому, как лечь на аборт.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
— То есть как отец?
— Считайте так.
— Ну, тогда, уж если быть точными, как дедушка. Мой отец моложе вас.
— Великолепно. Я пропускаю мимо ушей вашу бестактность. Не согласны с моими взглядами? Ваше дело. Но хоть уважайте мои седины. Мне кажется, даже самые крайние в вашем лагере еще не дошли до того, чтоб совсем отмахнуться от старшего поколения, презреть его за убывающие силы и приближающуюся пропасть могилы. Все там будем, милая. Кто раньше, кто позже. Старости можно избежать лишь одним путем: умереть молодым.
— Вот на это я и рассчитываю. В предстоящей схватке я не надеюсь уцелеть. А что касается уважения к сединам, то вы мне сами подали пример неуважения к вам. Уважая свои седины, не пользуются продажной любовью уличных девчонок, годящихся вам во внучки.
— Видите, как дело обернулось? Вы, а не я, вышли на панель, предлагая свое тело за деньги. И за это вы мне читаете мораль. Бог с вами. Я оставляю ваш выпад без внимания. А то мы отвлечемся от главной темы нашего спора. А нам пора прийти к заключению, потому что скоро принесут счет и нам навряд ли представится возможность продолжить этот очень интересный разговор.
Итак, вы считаете, что Америка идет к фашизму, а я полагаю, что мы накануне гражданской войны, большой кровавой бойни. Оба мы сходимся на том, что так, как теперь, дальше продолжаться не может. Должен произойти взрыв.
Мы по-прежнему, хотя бы в потенции, самая сильная держава свободного мира и последняя надежда этого все сужающегося мира. Только мы еще способны, если наведем порядок у себя дома, противостоять натиску безбожной тоталитарной, темной силы, назвавшейся коммунизмом.
Но вначале бой у себя дома. Со всеми теми, кто наше прежде мускулистое тело превратил в дряблое желе, кто отравил душу нации безверием, нравственной нечистоплотностью, неуважением к нашим святым идеалам добра и любви к ближнему.
Белая, здоровая Америка сметет вас со своего пути. Называйте это фашизмом, военной диктатурой, как вам заблагорассудится. Сильная рука, а не болтовня конгрессменов в Капитолии — единственное лекарство, которое спасет Америку и мир.
И вот тогда, когда хлынет кровь, ваша участь будет самой незавидной. Евреи всегда были удобной мишенью для разгневанных толп. А теперь к вашему древнему греху — мукам Иисуса, за который вы расплачиваетесь унижением и кровью вот уже скоро две тысячи лет, добавится ваш либерализм, ваше неумное, болезненное сочувствие социализму — ядовитой экземе на теле Америки. И вас первыми сметет кровавая волна. Вместе с неграми, пуэрториканцами и прочим отребьем, как вши расползшимся по Америке, опутавшим нам ноги, повисшим на нас зловонным грузом.
Но вы, евреи, будете первыми жертвами. За это я могу поручиться. Вам ничего не говорит цифра — шесть миллионов? Столько, если верить статистике, Гитлер уничтожил евреев в Европе. В Америке сейчас насчитывается приблизительно столько же. Роковая для вашего народа цифра. Не правда ли?
А теперь послушайтесь моего совета. И поделитесь им с каждым, кто вам дорог. Пока не поздно, отряхните с себя либеральные лохмотья, проявите дальновидность, докажите любовь к стране, вас приютившей, ведь вас принято считать умным народом, и придите к нам, в наш лагерь. Перейдите заранее к победителям. Мы вас примем. Как белых людей. Как бойцов. В одном строю с нами.
Он выжидающе посмотрел на меня.
Я кипела от негодования. И поэтому молчала, чтоб не сорваться на крик. Мне было гадко сидеть с ним за одним столом.
Выручил метрдотель, принесший счет. Дэниел небрежно, явно изображая широкую, немелочную натуру, пробежал счет и, взяв у метрдотеля услужливо поданную ручку, подписал его, прибавив к обшей сумме еще пятнадцать процентов на чай. Метрдотель, с достоинством поблагодарив, удалился, а он, пребывая в отличном расположении духа, победно глянул на меня своими в красных прожилках глазами и изрек:
— А знаешь, милая, мои планы некоторым образом изменились. Нам придется расстаться сейчас. Я захотел спать… Так сказать… баюшки-баю…
— Это единственное, что вы умеете ночью делать, — сказала я с облегчением.
— Вот видишь, как ты прозорлива. Мы выйдем вместе в холл, а там — в разные стороны.
— Зачем утруждать себя совместной прогулкой до холла? Не лучше ли расстаться тут же… за столом?
— Как будет угодно. Желаю всех благ… И помни, о чем я говорил. Пока не поздно, займи верную, беспроигрышную позицию. Мы не пощадим никого, кто будет против нас.
— Об этом еще рано беспокоиться. Тем более вам… У вас мало шансов дожить до той поры… Возраст возьмет свое.
Я его все же вывела из равновесия.
— Ну, ну… рано меня хоронишь, — хрипло прошептал он мне в лицо. — Я еще увижу своими глазами, как таких, как ты, будут сваливать штабелями в общие могилы.
— Желаю приятно развлечься, — сказала я, приподымаясь, и вдруг вспомнила:
— А деньги?
— Какие деньги? — опешил он.
— Двадцать пять долларов, о которых мы сторговались на Лексингтон-авеню… Что, склероз?
— Ах, вот ты о чем? — улыбнулся он. — Но мы уже в расчете. Я оплатил твой ужин.
— Ужин — сверх программы, — сказала я, повышая голос, и за соседними столиками стали поворачиваться к нам. — А за сексуальные услуги надо платить. Даже импотентам.
Он заметно встревожился и полез за кошельком.
— Сколько я должен?
— Двадцать пять.
— За вычетом ужина.
— Хорошо. Дайте разницу. Чтоб я могла оплатить такси, по крайней мере.
— Вот тебе на такси.
Он открыл кошелек и синеватыми склеротичными пальцами стал извлекать из него по одной долларовые бумажки, каждую кладя передо мной на скатерть и пришептывая:
— Раз, два, три… четыре… пять…
Он поднял на меня глаза и, помедлив, положил сверху еще одну бумажку.
— Хватит, — сказала я, смяла бумажки в кулаке и сунула их в карман шорт. — Вы слишком щедры. Я лишнего не хочу. Возьмите сдачу.
И склонившись к нему, на виду у всего зала и даже пианиста, переставшего играть, звучно хлестнула его наотмашь по физиономии. Мне показалось, что по залу прокатился стон, когда я быстро пошла между столиками к выходу. Пианист проехал по клавишам, и мне вслед понесся бравурный, словно одобряющий мой поступок марш. Метрдотель посторонился у двери, пропуская меня. Я пересекла холл, пружиня спортивными беговыми ботинками по толстому ковру, и, распахнув стеклянную дверь, вывалилась в упругую и вязкую духоту нью-йоркской ночи.
Было уже за полночь, но в этой части Манхэттена, между Парк-авеню и Пятой, Нью-Йорк кишел людьми и автомобилями, как в часы пик. Начинался разъезд из ресторанов. Из горловин подземных гаражей выныривали одна за другой бесконечной вереницей длинные сверкающие машины, и черные служители в синих комбинезонах распахивали лакированные дверцы перед нарядными дамами и мужчинами и прятали в карманы полученную мелочь чаевых. Автомобили вклинивались в поток других машин и, сонно мигая красными подфарниками, уплывали в душную темень. Домой. В свои собственные гаражи. Где они уютно простоят до утра.
У автомобилей было место для ночлега. Не было его лишь у меня. Я перебирала в уме всех, кого знала в Нью-Йорке, в надежде найти кого-нибудь, кто бы мог предоставить мне кров, и отметала одного за другим. Подругам пришлось бы объяснять, почему ушла из дому, и выслушивать их соболезнования, а одинокие мужчины пустят ночевать лишь под свой бок, что для меня сейчас, после гостиницы «Дрейк», было равносильно тому, как лечь на аборт.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108