Тем временем совсем другая сцена разворачивалась на месте, где проводился первый допрос, покинутом большинством зрителей тотчас после внезапного прибытия гонца. Только один-единственный человек сидел у просторного стола, равно предназначавшегося для тех, кто владел поместьем и главенствовал в нем, и для их слуг вплоть до самых скромных. Оставшийся человек бросился в кресло не столько с видом того, кто прислушивается к запросам аппетита, сколько лица, до того поглощенного своими мыслями, что оно остается безучастным к состоянию или функциям своего телесного естества. Его голова покоилась на руках, практически скрывавших лицо и распростертых на простой, но совершенно чистой поверхности стола из вишневого дерева, который поставили рядом с другим из менее дорогостоящего материала только для того, чтобы подчеркнуть разное отношение к гостям, как присутствие или отсутствие соли на столе в более давние времена и в других странах отражало, как известно, различие в ранге среди тех, кто участвовал в одном и том же празднестве.
— Марк, — позвал робкий голос у его плеча, — ты устал от дежурства этой ночью и от разведки на холмах. Не думаешь ли ты поесть, прежде чем отправиться на покой?
— Я не сплю, — возразил юноша, подняв голову и мягко отодвигая в сторону миску с простой пищей, предложенной той, чьи глаза сочувственно смотрели на его покрасневшее лицо и чьи зарумянившиеся щеки, пожалуй, выдавали тайное осознание того, что ее взгляд нежнее, нежели дозволяет девическая застенчивость. — Я не сплю, Марта, и мне кажется, что я никогда уже не смогу заснуть.
— Меня пугает этот твой дикий и несчастный взгляд. Ты приболел чем-то во время похода в горы?
— Уж не думаешь ли ты, что человек моего возраста и силы неспособен перенести утомление нескольких часов караула в лесу? Тело в порядке, да тяжело на душе.
— И ты не хочешь сказать, в чем причина этой муки? Ты же знаешь, Марк, что в этом доме — нет, я уверена, что можно Добавить, — в этой долине, — нет никого, кто не желал бы тебе счастья.
— Ты так добра, говоря это, милая Марта, но у тебя никогда не было сестры!
— Это правда, у меня никого нет, и все-таки мне кажется, что никакие кровные узы не могут связать теснее, чем любовь, которую я питаю к той, что пропала.
— У тебя нет матери! Ты никогда не знала, что значит почитать родителей.
— А разве твоя мать и не моя? — отвечал такой глубоко опечаленный и все же такой нежный голос, который заставил молодого человека на миг внимательно взглянуть на свою собеседницу, прежде чем он снова заговорил.
— Правда, правда, — торопливо сказал он. — Ты должна любить и любишь ту, что пестовала твое детство и вырастила тебя заботливо и ласково, пока ты не стала такой красивой и счастливой девушкой.
Глаза Марты заблистали ярче, а цветущие щеки зарделись сильнее, когда Марк неумышленно произнес эту простую похвалу ее внешности. Но поскольку она с женской чувствительностью скрыла волнение от его взгляда, перемена осталась незамеченной, и он продолжал:
— Ты же видишь, что моя мать ежечасно изнемогает под бременем своей скорби из-за нашей малютки Руфи, и кто скажет, каков может быть исход скорби, которая длится так долго?
— Это правда, что была причина сильно бояться за нее. Но с недавних пор надежда возобладала над тревогой. Ты поступаешь нехорошо, нет, я не уверена, что ты не поступаешь дурно, позволяя себе роптать на Провидение из-за того, что твоя мать предается своей скорби больше, чем обычно, не дождавшись возвращения той, которая так тесно связана с ней и которую мы потеряли.
— Дело не в этом, милая, дело не в этом!
— Раз ты отказываешься сказать, что именно причиняет тебе эту боль, я могу только выразить сожаление.
— Послушай, и я скажу. Ты знаешь, что ныне прошло уже много лет с тех пор, как дикие могауки, наррагансеты, пикоды или вампаноа напали на наше поселение и свершили свою месть. Мы были тогда детьми, Марта, и я по-детски рассуждал о том беспощадном пожарище. Наша малышка Руфь была, как ты сама, цветущим ребенком лет семи-восьми, и я не знаю, какое безумие овладело мною, но я всегда продолжал думать о своей сестре как о невинном ребенке в том возрасте, в каком она была тогда.
— Ты же знаешь, что время не стоит на месте, и потому тем больше у нас оснований быть трудолюбивыми, чтобы улучшать…
— Этому учит наш долг. Говорю тебе, Марта, что ночью, когда на меня нисходят сны, как это иногда случается, я вижу, как наша Руфь бродит по лесу, словно резвящееся и смеющееся дитя, какой мы ее знали, и, даже когда я просыпаюсь, я вижу в воображении сестру у себя на коленях, как она привыкла сидеть, слушая те досужие сказки, что согревали наше детство.
— Но мы родились в один год и месяц; ты и обо мне тоже думаешь, Марк, как о девочке того же детского возраста?
— О тебе? Это же невозможно. Разве я не вижу, что ты превратилась в женщину, что твои маленькие каштановые косички стали черными как смоль пышными волосами соответственно твоему возрасту, а ты сама стала статной, и — я говорю это не ради красного словца, — разве я не вижу, что ты выросла во всем великолепии самой пригожей девушки? Но не так обстоит, вернее, обстояло, с той, о которой мы скорбим, ибо вплоть до этого часа я всегда рисовал свою сестру как невинную крошку, с которой мы вместе играли в ту мрачную ночь, когда она была вырвана из наших объятий жестокими дикарями.
— И что же изменило этот милый образ нашей Руфи? — спросила его собеседница, наполовину прикрыв свое лицо, дабы скрыть еще более яркий румянец удовольствия, порожденного только что услышанными словами. — Я часто думаю о ней так же, как ты, да и теперь не вижу, почему мы не можем по-прежнему представлять ее себе, если она еще жива, такой, какой мы хотели бы ее видеть.
— Это невозможно. Иллюзия исчезла, и вместо нее до меня дошла ужасная правда. Здесь Уиттал Ринг, которого мы потеряли мальчиком. Ты видишь, он вернулся мужчиной и дикарем! Нет, нет, моя сестра больше не дитя, какой я любил представлять ее себе, а взрослая женщина.
— Ты плохо думаешь о ней, хотя о других, гораздо менее одаренных от природы, ты думаешь слишком снисходительно, потому что помнишь, Марк, что она всегда была внешне более миловидной, чем любая из тех, кого мы знали.
— Я этого не знаю… Я этого не говорю… Я этого не думаю. Но что бы тяготы и жизнь на открытом воздухе ни сделали с ней, все равно Руфь Хиткоут слишком хороша для индейского вигвама. О! Это ужасно — думать, что она рабыня, прислужница, жена дикаря!
Марта отшатнулась, и целая минута прошла в молчании. Было очевидно, что вызывающая отвращение мысль впервые мелькнула в ее голове, и все естественные чувства удовлетворенной девичьей гордости отступили перед искренним и чистым сочувствием женского сердца.
— Этого не может быть, — пробормотала она наконец, — этого не может быть никогда! Должна же наша Руфь помнить уроки, полученные в детстве. Она знает, что родилась от христианских родителей! С уважаемым именем! С большими надеждами! Со славными обещаниями!
— Ты же видишь на примере Уиттала, который по возрасту старше, как мало те уроки могут противостоять коварству дикарей.
— Но Уиттал обойден природой; он всегда был ниже остальных людей по разуму.
— И все же до какой степени индейского хитроумия он уже дошел!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142