Этот легаш — кузен дьявола, честное слово! Невозможно знать, чего у него в башке… Анджелино хочет, чтобы перед тем, как шлепнуть, его допросили. Говорит, что очень важно узнать, что ему известно. Он беспокоится, во-первых, насчет статуи, а во-вторых, о деле на Сен-Лазаре… Но об этом он ничего знать не может, каким бы башковитым ни был… Однако лучше убедиться.
Я чувствую, что какой-то тип садится рядом на корточки и осматривает меня. Это Рюти.
— Ну ты ему и саданул! — восклицает он.
— Ничего, — отвечает Вердюрье, — у этих гадов крепкие черепа.
— Сходи за водой, — советует еще один голос.
— Может, лучше подпалить ему лапы? — предлагает Вердюрье. — Кажется, это приводит в чувство в два счета…
По-моему, самое время подать признаки жизни, если я хочу избежать новых неприятностей.
Я вздрагиваю, шумно вдыхаю через нос и наконец ценой неимоверного усилия открываю глаза.
Их трое. Стоят, наклонившись надо мной, как над колодцем.
Вид у них совершенно не нежный. Глаза похожи на раскаленные гвозди, которыми они хотели бы меня проткнуть.
— Ну, очухался? — усмехается третий, которого я не знаю.
Я вижу его плохо, различаю только колеса с подошвами, толстыми, как тротуар.
Мне удается приподняться на локте. В голове гудит турбина и блестят искры. Сильно хочется блевануть.
Я закрываю глаза, потому что башка начинает крутиться, как домик чудес ярмарочного аттракциона.
— Знаменитый комиссар не очень крепок, — усмехается Вердюрье.
У меня нет сил обижаться на него. Во мне не осталось ни ненависти, ни ярости, ни намека на любое другое сильное чувство.
Открываю глаза снова. Искры становятся менее яркими, головокружение прекращается. Я сажусь на пол и подношу руку к голове. Кожа на месте удара содрана, и кровь стекает по шее на мои шмотки.
Мой костюмчик приказал долго жить. Сначала порвались штаны, теперь клифт весь в кровище… Я был неправ, когда решил в одиночку охотиться на банду этого чертова макаронника. Надо было взять с собой помощников.
Но сейчас плакаться уже слишком поздно.
— Что-то ты поблек, старина, — замечает Рюти. — Сидишь как в воду опущенный… Что же стало с крутым комиссаром?
Он наклоняется, берет меня за плечи и заставляет сесть прямо. Только тогда я понимаю, насколько сильный удар по балде получил. Если бы этот придурок не поддерживал меня, я бы растянулся на полу.
Второй, парень в ботинках с толстыми подошвами, берет меня за одну руку, Рюти — за другую, и они на пару тащат меня в ванную, где сажают на стул из металлических труб и привязывают к нему нейлоновой веревкой, на какой сушат белье.
— Значит, так, — излагает мне Рюти, — ты нам расскажешь все, что знаешь… Вернее, что знают твои начальники, потому что тебя мы в расчет уже не берем. Предлагаю тебе маленькую сделку. Ты по-доброму, честно все нам расскажешь, а я кончаю тебя сразу, пулей в котелок. Если начнешь упрямиться, применим жесткие меры. — Он показывает на своего приятеля:
— Видишь этого типа?
Смотрю. У этого малого необычные не только подошвы. Морда тоже заслуживает внимания.
У него такая корявая по форме голова, будто мамочка рожала его в овощерезке. Нос повернут к правому уху, а глаза посажены так близко, что находятся практически в одной орбите.
Этот тип — мечта Пикассо.
— Хорошо разглядел? — интересуется Рюти.
— Да, — бормочу, — он того стоит.
— Это чемпион по выколачиванию признаний… Он умеет так спрашивать, что ему невозможно не ответить. Если бы он занялся статуей Свободы, она бы обвинила себя в том, что разбила Сауссонскую вазу.
Тот, кажется, в восторге от этой характеристики. Она для него как грамота, подтверждающая дворянское происхождение.
Он с важным видом подходит ко мне.
— С чего начнем? — спрашивает он Рюти.
— Со статуи…
— Что ты знаешь о статуе? — спрашивает меня корявый.
Он стал омерзительным переводчиком. Он разговаривает на языке пыток, и, выходя из его раздутых губ, слова приобретают новый смысл.
Я не отвечаю. Жду, сам не знаю чего… Вернее, знаю не очень хорошо: вдохновения, возвращения удачи, той самой удачи, о которой я вам недавно говорил и которая вдруг прервала со мной связь.
Кособокий хватает мою левую руку.
В его пальцах пилочка для ногтей, которую он вгоняет мне под ноготь. На вид это совершенно безобидная штуковина, а как заставляет запеть!
Я издаю крик, который, кажется, вызывает у него восторг. Если бы этот садист мог разрезать на куски половину населения Парижа, он был бы на седьмом небе от счастья.
— Будешь говорить?
Его склеенные, как сиамские близнецы, глаза пристально смотрят на меня, на лбу от возбуждения выступает пот, а улыбка вогнала бы в ужас любого вампира.
— Да… Молчание.
— Ну так начинай, мы тебя слушаем, — говорит он. Я начинаю:
— Попрыгунья Стрекоза лето красное пропела; оглянуться не успела, как зима катит в глаза.
Красавец не особо силен в литературе и, наморщив лоб, смотрит на Рюти и Вердюрье.
— Чего это он несет? — спрашивает он. Вердюрье слегка улыбается:
— Он принимает тебя за идиота. Если ты действительно можешь заставить говорить даже инвалидное кресло, я замолкаю.
Палач на толстых подошвах издает носом странный звук, напоминающий первые вокальные упражнения молодого петуха.
— Ну ладно! — ворчит он. — Ну ладно!
Он роется в карманах и достает маленькие ножницы, блестящие в электрическом свете, как хирургический инструмент.
Они очень хорошо заточены, а концы заострены.
— Что ты собираешься делать? — спрашивает Рюти.
— Увидишь.
У Вердюрье горят глаза. Зрелища такого рода ему явно по душе. Гораздо интереснее, чем в кино, и намного дешевле.
— Ты все-таки объясни, что собираешься делать, — советует он. — У легавого наверняка хватит воображения представить, что его ждет… Самую малость, чтобы дать общее представление.
Кривомордый садист скалит зубы. Они у него тоже необычные: острые, как у акулы, и посажены друг от друга намного дальше, чем глаза.
— Значит, так, — излагает он, щелкая ножницами, как парикмахер, — на руке есть одно место, которое кровоточит меньше, чем остальные. Я воткну туда ножницы и вырежу кусок мяса.
— Очень смешно, — одобряет Вердюрье. — И, обращаясь ко мне:
— Он шутник, правда?
Надо сказать, я немного бледноват. По крайней мере, должен быть таким.
Я в отчаянии смотрю по сторонам. Но что я могу сделать с привязанными к стулу руками и связанными ногами?
Урод наклоняется и задирает мой рукав. Его лицо в десяти сантиметрах от моего. На меня накатывает волна ненависти, и это доказывает, что мой бойцовский характер берет верх. У меня осталось очень ненадежное оружие — зубы. Им я и воспользуюсь. Я тщательно готовлюсь, потому что, если промахнусь я, он не промахнется.
Немного наклоняю голову, чтобы мой лоб не наткнулся на его подбородок, и бросаюсь вперед, открыв рот.
Я никогда не был неловким. Чувствую под зубами хрящи его гортани. Во рту у меня острый и противный вкус его кожи, на губах уколы от его щетины.
Закрываю глаза, чтобы не видеть эту отвратительную кожу цвета прогорклого масла, и изо всех сил сжимаю челюсти. От его вопля в голове у меня расходятся вибрирующие волны. Мои клыки продолжают вгрызаться в его тело. Узнаю вкус крови. Я держу его слишком крепко, чтобы он мог вырваться, а он стоит слишком близко ко мне, чтобы попытаться заставить меня разжать зубы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Я чувствую, что какой-то тип садится рядом на корточки и осматривает меня. Это Рюти.
— Ну ты ему и саданул! — восклицает он.
— Ничего, — отвечает Вердюрье, — у этих гадов крепкие черепа.
— Сходи за водой, — советует еще один голос.
— Может, лучше подпалить ему лапы? — предлагает Вердюрье. — Кажется, это приводит в чувство в два счета…
По-моему, самое время подать признаки жизни, если я хочу избежать новых неприятностей.
Я вздрагиваю, шумно вдыхаю через нос и наконец ценой неимоверного усилия открываю глаза.
Их трое. Стоят, наклонившись надо мной, как над колодцем.
Вид у них совершенно не нежный. Глаза похожи на раскаленные гвозди, которыми они хотели бы меня проткнуть.
— Ну, очухался? — усмехается третий, которого я не знаю.
Я вижу его плохо, различаю только колеса с подошвами, толстыми, как тротуар.
Мне удается приподняться на локте. В голове гудит турбина и блестят искры. Сильно хочется блевануть.
Я закрываю глаза, потому что башка начинает крутиться, как домик чудес ярмарочного аттракциона.
— Знаменитый комиссар не очень крепок, — усмехается Вердюрье.
У меня нет сил обижаться на него. Во мне не осталось ни ненависти, ни ярости, ни намека на любое другое сильное чувство.
Открываю глаза снова. Искры становятся менее яркими, головокружение прекращается. Я сажусь на пол и подношу руку к голове. Кожа на месте удара содрана, и кровь стекает по шее на мои шмотки.
Мой костюмчик приказал долго жить. Сначала порвались штаны, теперь клифт весь в кровище… Я был неправ, когда решил в одиночку охотиться на банду этого чертова макаронника. Надо было взять с собой помощников.
Но сейчас плакаться уже слишком поздно.
— Что-то ты поблек, старина, — замечает Рюти. — Сидишь как в воду опущенный… Что же стало с крутым комиссаром?
Он наклоняется, берет меня за плечи и заставляет сесть прямо. Только тогда я понимаю, насколько сильный удар по балде получил. Если бы этот придурок не поддерживал меня, я бы растянулся на полу.
Второй, парень в ботинках с толстыми подошвами, берет меня за одну руку, Рюти — за другую, и они на пару тащат меня в ванную, где сажают на стул из металлических труб и привязывают к нему нейлоновой веревкой, на какой сушат белье.
— Значит, так, — излагает мне Рюти, — ты нам расскажешь все, что знаешь… Вернее, что знают твои начальники, потому что тебя мы в расчет уже не берем. Предлагаю тебе маленькую сделку. Ты по-доброму, честно все нам расскажешь, а я кончаю тебя сразу, пулей в котелок. Если начнешь упрямиться, применим жесткие меры. — Он показывает на своего приятеля:
— Видишь этого типа?
Смотрю. У этого малого необычные не только подошвы. Морда тоже заслуживает внимания.
У него такая корявая по форме голова, будто мамочка рожала его в овощерезке. Нос повернут к правому уху, а глаза посажены так близко, что находятся практически в одной орбите.
Этот тип — мечта Пикассо.
— Хорошо разглядел? — интересуется Рюти.
— Да, — бормочу, — он того стоит.
— Это чемпион по выколачиванию признаний… Он умеет так спрашивать, что ему невозможно не ответить. Если бы он занялся статуей Свободы, она бы обвинила себя в том, что разбила Сауссонскую вазу.
Тот, кажется, в восторге от этой характеристики. Она для него как грамота, подтверждающая дворянское происхождение.
Он с важным видом подходит ко мне.
— С чего начнем? — спрашивает он Рюти.
— Со статуи…
— Что ты знаешь о статуе? — спрашивает меня корявый.
Он стал омерзительным переводчиком. Он разговаривает на языке пыток, и, выходя из его раздутых губ, слова приобретают новый смысл.
Я не отвечаю. Жду, сам не знаю чего… Вернее, знаю не очень хорошо: вдохновения, возвращения удачи, той самой удачи, о которой я вам недавно говорил и которая вдруг прервала со мной связь.
Кособокий хватает мою левую руку.
В его пальцах пилочка для ногтей, которую он вгоняет мне под ноготь. На вид это совершенно безобидная штуковина, а как заставляет запеть!
Я издаю крик, который, кажется, вызывает у него восторг. Если бы этот садист мог разрезать на куски половину населения Парижа, он был бы на седьмом небе от счастья.
— Будешь говорить?
Его склеенные, как сиамские близнецы, глаза пристально смотрят на меня, на лбу от возбуждения выступает пот, а улыбка вогнала бы в ужас любого вампира.
— Да… Молчание.
— Ну так начинай, мы тебя слушаем, — говорит он. Я начинаю:
— Попрыгунья Стрекоза лето красное пропела; оглянуться не успела, как зима катит в глаза.
Красавец не особо силен в литературе и, наморщив лоб, смотрит на Рюти и Вердюрье.
— Чего это он несет? — спрашивает он. Вердюрье слегка улыбается:
— Он принимает тебя за идиота. Если ты действительно можешь заставить говорить даже инвалидное кресло, я замолкаю.
Палач на толстых подошвах издает носом странный звук, напоминающий первые вокальные упражнения молодого петуха.
— Ну ладно! — ворчит он. — Ну ладно!
Он роется в карманах и достает маленькие ножницы, блестящие в электрическом свете, как хирургический инструмент.
Они очень хорошо заточены, а концы заострены.
— Что ты собираешься делать? — спрашивает Рюти.
— Увидишь.
У Вердюрье горят глаза. Зрелища такого рода ему явно по душе. Гораздо интереснее, чем в кино, и намного дешевле.
— Ты все-таки объясни, что собираешься делать, — советует он. — У легавого наверняка хватит воображения представить, что его ждет… Самую малость, чтобы дать общее представление.
Кривомордый садист скалит зубы. Они у него тоже необычные: острые, как у акулы, и посажены друг от друга намного дальше, чем глаза.
— Значит, так, — излагает он, щелкая ножницами, как парикмахер, — на руке есть одно место, которое кровоточит меньше, чем остальные. Я воткну туда ножницы и вырежу кусок мяса.
— Очень смешно, — одобряет Вердюрье. — И, обращаясь ко мне:
— Он шутник, правда?
Надо сказать, я немного бледноват. По крайней мере, должен быть таким.
Я в отчаянии смотрю по сторонам. Но что я могу сделать с привязанными к стулу руками и связанными ногами?
Урод наклоняется и задирает мой рукав. Его лицо в десяти сантиметрах от моего. На меня накатывает волна ненависти, и это доказывает, что мой бойцовский характер берет верх. У меня осталось очень ненадежное оружие — зубы. Им я и воспользуюсь. Я тщательно готовлюсь, потому что, если промахнусь я, он не промахнется.
Немного наклоняю голову, чтобы мой лоб не наткнулся на его подбородок, и бросаюсь вперед, открыв рот.
Я никогда не был неловким. Чувствую под зубами хрящи его гортани. Во рту у меня острый и противный вкус его кожи, на губах уколы от его щетины.
Закрываю глаза, чтобы не видеть эту отвратительную кожу цвета прогорклого масла, и изо всех сил сжимаю челюсти. От его вопля в голове у меня расходятся вибрирующие волны. Мои клыки продолжают вгрызаться в его тело. Узнаю вкус крови. Я держу его слишком крепко, чтобы он мог вырваться, а он стоит слишком близко ко мне, чтобы попытаться заставить меня разжать зубы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27