https://www.dushevoi.ru/products/dushevye-poddony/glubokie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Чувствовал ли учитель, что доживает последние сроки и был озабочен нашей судьбой, или это было одно из последних усилий развернуть дело, как бы то ни было, но Шаронов не согласился,— он оказался практичнее Бурова.
В минуты бесед общих учитель говорил нам:
— Вам очень многого недостает в вашем образовании, но погодите, я веду переговоры с городом об официальной художественной школе, тогда у нас будут и научные силы, и пособия.
Федор Емельянович еще верил, что, невзирая и на отказ Академии художеств включить в сеть художественных школ Самару, чиновники и мукомолы кочевья пойдут фантасмагориям нашим навстречу.
Неведомо на какие гроши снял Буров для нас дачу — сарай в ущельях Лысой горы — для летней работы, — может быть, предполагая подвести нас к пейзажу. Но школа с пятнадцатью едоками требовала сбыточного материала, поэтому и в красотах Жигулей продолжали мы стандартизироваться на немецких девушках, которые увозились учителем в города и веси Самарщины для насаждения эстетики.
Видели мы этот «хвост вытянет — нос застрянет» школы, но любили учителя и верили, что он все-таки вытащит школу из этой трясины.
Проходила зима со степным сквозняком над Самарой.
Все хуже становился кашель Федора Емельяновича, возвращавшегося в своей мелкошерстной шубенке с аукционного промысла.
Потекли по уклонам улиц потоки грязи, когда Федор Емельянович слег окончательно.
Однажды он позвал нас к себе. Был солнечный, по-весеннему припекающий день. Великопостный звон врывался через занавеску открытого окна комнаты, где лежал учитель.
Он лежал на спине с круто приподнятой на подушке головой. Красивая кисть его руки выделялась на темном одеяле. У изголовья с заплаканными глазами сидела Лидия Эрастовна.
С усилием повернул больной к нам голову и слабо улыбнулся.
— Здравствуйте!—шепотом сказал он. — Мне очень плохо...
Может быть, я не встану больше... Лида, не плачь, дружок!..
Федор Емельянович закашлялся надолго. На лице его выступила испарина. Ом закрыл глаза. С опущенными веками лицо было неузнаваемо, как у покойника... Рука слабо пошевелилась.
Был ли это жест прощания с нами, или знак, чтобы мы удалились?
Лидия Эрастовна выслала нас из комнаты.
Безмолвные, уселись мы на подоконниках нашего чердака. Под городом рыжела Волга. Залитый солнцем лед темнел промоинами.
— Скоро вскроется! — нарушил молчание Рябов.
— До первого ветра... — сказал Минаков.
— У нас речка до полного тепла лед держит! — скороговоркой выпалил Мохруша.
Стрелкин сделал сводку сказанному:
— Да, ребяточки, учителю нашему, Федору Емельяновичу,— крышка, не встать ему больше!..
Вскоре после этого запомнившегося мне разговора Федор Емельянович умер.
Хоронили скромно. Кроме своих, за гробом шли пожилая дама в черном — первая жена Бурова, какой-то высокий, очень развязный молодой человек, руководивший похоронами (этот юноша и на последующее время застрял при разваливающейся школе), да еще два чиновника городского управления улицы две сопроводили процессию и скрылись.
Когда мы приближались к кладбищу, на яростно мчавшемся извозчике догнал нас Аркадский. Он был сильно пьян. Очевидно, для большей устойчивости он взял меня под руку. Он вздыхал, зачесывал рукой сбрасываемые ветром волосы и рычал, наклонясь ко мне: об единственном художнике, которого видел этот подлый город, которого он уморил, не признал и не дал ему развернуться,— казалось, трагик говорил о себе,— столько в его голосе было страдания и тоски. Я уже слышал за последнее время о его запое, о его провалившейся мысли попасть на столичную сцену и о его пьяных скандалах среди мукомолов в клубе.
Когда сбросили пригоршни земли в могилу учителя, зарыдала громко несдержавшаяся Лидия Эрастовна и закрыла глаза платком первая жена, когда над могилой вырос свежий холм и покрылся убогими венками, — Аркадский выступил к могиле, чтоб сказать напутственное слово.
— Дорогой Федор Емельянович,— начал он,— смер-рть скосила тебя косой смер-рти!.. — трагик долго отыскивал продолжение, видно было, что он переполнен содержанием, но слова не подыскивались, тогда он ударил себя в грудь и крикнул из какого-то, очевидно, монолога:
— Судьбе ль мне подчиниться гор-рдой. Когда нет гор-дости сильнее, чем моя?!.—
зарыдал по-настоящему и упал на свеже взрытую землю могилы Федора Емельяновича...
С этой смертью треснуло для меня мое пребывание в Самаре Лидия Эрастовна уговаривала нас на продолжение школы собственными силами. Указывала на юношу, застрявшего с похорон, что он нам поможет практичностью и знаниями. Развязный молодой человек совершенно мне не понравился,— есть такая парикмахерская красота и стройность, которым не доверяешь в серьезном деле,— таким я его и увидел.
На нашем совете мнение осторожного Вихрова взяло верх; а мое предложение оставить школу и организовать собственную живописную мастерскую — провалилось.
Товарищи переехали на дачу, а я занялся приисканием себе работы.
Написал я за это время несколько вывесок: для магазина дамских шляп, кружки, пенящиеся жигулевским пивом, и даже «Стригут и бреют».
Несколькими годами позже, проезжая Самару, ходил я на поклон к моим вывескам. Бюсты дам со страусовыми перьями на их шляпах все еще красовались на базаре. Трогательны были для меня эти красавицы с цветными перьями, они, как жертвы моих трудных дней, казались готовыми расплакаться, глядя на меня, покинувшего их в базарной толпе.
Парикмахер переехал: «Стригут и бреют» были переиначены. На вывеске значилось: «Портной Воронков. Заказы и переделка». К лицу моего бреющего приделан был цилиндр, фигура была одета в пальто, руки опущены, а мои руки бритьевого акта виднелись сквозь начавший выцветать фон, и четверорукое чудо возникало на жести вывески.
В классах живописи и рисования открыт был магазин зеркал. В полукруглых витринах обезличенные ртутью стекла отражали пыльную белизну степного города, выветривая из памяти прохожих эпизод о художнике и его школе...
Вывесничество меня удручало: оно застопоривало мои знания, у меня начинала набиваться рука.
Бросился к иконописцам.
Один предложил мне написать голову «вседержителя». Но уж, видно, образовался у меня разрыв с иконной техникой: улыбнулся хозяин после двух дней на мою работу и...
— Сожалею,— говорит,— очень! И сам, видите ли, люблю картинки художественные, да с заказчиком на них не поладишь: гладкости благолепной нет,— губы занозить можно, ежели прикладываться будут... Да и свирепость очей божеских очень лютая. ..
Все-таки заплатил пять рублей, и мы расстались.
Другой иконописец хитрее первого оказался: он предложил мне написать «всех святых». Два дня возился я с переводом прориси, пачкал вылощенный левкас и путался в контурах. Это еще было с полгоря, но, когда в контурной каше начал я разбираться кистью,— заплясали мои угодники! Каждый из них норовил принять непривычную для иконы позу, а что касается ликов, так при их мелкоте негде было в них кистью шевельнуться: тронешь движку,— святой смеется, поправишь,— плакать начинает. Да и хозяин, видно, большой плут был: он такие выбрал для меня кисти, что ими впору было лошадиное горло смазывать,— так они торчали и мохрились.
К половине картины до изнеможения изверился я в моих силах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80
 сантехника в королеве 

 Памеса Vico