полка стеклянная для ванной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Складывается цикл гражданственных стихов, которые приходится выдавать за переводные, – никто не решится напечатать их как оригинальные. Англичанам не пристало сомнение в том, героем или узурпатором был низложенный корсиканец, благо или погибель человечеству несла его деятельность. Полагается думать, что он злодей, каких еще не видела история, негодяй, не заслуживающий снисхождения. А в стихах Байрона возникает глубоко контрастный образ: Наполеон велик, пока он воплощает дух революции, преступен – с той минуты, как пытается подчинить революцию собственной своекорыстной воле. Он титан, но и деспот тоже. А стало быть, как все деспоты, он обречен, потому что с тиранией не мирится живая жизнь.
Это Наполеон, как его воспринимали все романтики, – и преклоняясь, и ненавидя. Имя его слишком много значило для романтического поколения; придет Толстой и, споря с романтиками, разрушит воздвигнутый ими пьедестал, на котором застыла для вечности крохотная фигурка со сложенными на груди руками и испепеляющим взглядом из-под треугольной шляпы. Но случится это полвека спустя. А пока наполеоновская эпоха была совсем рядом, и совсем свежим оставалось горькое воспоминание о ее финале, главный ее герой приобретал черты трагического величия. Таким видим мы его и в стихах, которые посвятил Наполеону Лермонтов. А еще раньше у Пушкина, писавшего в 1821 году, когда пришло известие, что свергнутый император скончался, о кровавой памяти, оставленной по себе «могучим баловнем побед», о «мрачной неволе», знаменовавшей годы триумфа Наполеона, но завершившего стихотворение все-таки на высокой ноте презрения к клеветникам:
Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день
Безумным возмутит укором
Его развенчанную тень!
Укорять Байрон не страшился, и каждый его упрек Бонапарту был взвешенным, справедливым. Но рядом с горестной инвективой шли слова восторга – и веры. Не в Наполеона, конечно, ведь он уже принадлежал прошлому. Байрон приносил клятву на верность делу свободы, в котором Наполеон сыграл столь заметную, столь двусмысленную роль. Титаны смертны, считать ли их демонами добра или зла, но бессмертна свобода. И свет ее не угаснет вовеки:
Звезда отважных! Ты зашла,
И снова побеждает мгла.
Но кто за Радугу свобод
И слез, и крови не прольет?
Когда не светишь ты в мечтах,
Удел наш – только тлен и прах.
Но для самого Байрона звезда отважных в ту пору надолго заволоклась победившей мглой. Просветов он не видел, и оставалось лишь давать в стихах выход неумирающей надежде, а потом на страницах дневника с грустной иронией признаваться, что писательство ничтожно перед поступком. Магический круг…
Имя Беллы мелькает в дневнике раз за разом. Ее отказ не означал разрыва отношений, напротив, отношения стали Даже более короткими. Что-то влекло Байрона к этой девушке, которую, вопреки обычному своему умению верно оценивать людей, Байрон идеализировал сверх меры: «Она поэтесса – математик – философ, и при всем том очень добра, великодушна, кротка и без претензий». Запись сделана осенью 1813 года. Как, должно быть, смешно и горько было Байрону три года спустя перечитать эти строки!
Но он не предощущал драмы. Ему было пусто в своей увешанной саблями и заставленной книжными шкафами лондонской квартире, и долго не длилось ни одно его увлечение: ни театром, ни боксом – он брал уроки у тогдашнего английского чемпиона Джексона, – ни парламентской деятельностью. Тоска преследовала его назойливо, отступая лишь в те редкие дни, когда удавалось повидать Августу, единственного по-настоящему близкого человека: свою сводную сестру Байрон любил всем сердцем.
Тут затягивался еще один драматический узел, но и об этом он пока не догадывался, не пытался наперед себя оградить от людской злобы. Муж Августы месяцами пропадал в охотничьих экспедициях, она оставалась с детьми в своей усадьбе, и каждый приезд брата был для нее счастьем. А по светским гостиным уже полз слушок, что это какие-то подозрительные, не вполне родственные отношения. Сначала перешептываясь злословили, потом стали говорить почти открыто. Никакими разысканиями не установить, кто первым пустил в оборот эту сплетню, но вряд ли удивительно, что многие ей верили: чего же и ожидать от человека, который написал «Чайльд-Гарольда». Не понапрасну предали анафеме эту аморальную поэму ханжи и лицемеры, умевшие надежно спрятать собственные пороки за разговорами о чужой «безнравственности».
Слишком их раздражал Байрон своей независимостью, безразличием к правилам хорошего общества, нежеланием усвоить его стиль и дух, небоязнью говорить истину в лицо. Бесили его эпиграммы, а вызывающая резкость его суждений внушала ужас. Он был явно чужеродным телом в этой среде, и она должна была его из себя вытолкнуть, не посчитавшись ни с титулом лорда, ни с родовитостью предков. И чем более он становился знаменит уже и за пределами Англии, чем ощутимее делалось его влияние на молодые умы, тем неотвратимей оказывалась жестокая развязка конфликта, которого не могли скрыть знаки внимания, по-прежнему оказываемого Байрону в аристократических домах. Нужен был только какой-то толчок, чтобы скандал – причем неслыханный – разразился немедленно.
Отношения Байрона с Августой предоставили эту давно желаемую возможность. Сегодня, когда прошло более полутора столетий, недостойно выяснять подробности. Лучше попытаемся понять, отчего Августе принадлежало в жизни Байрона настолько большое место.
Может быть, в этом совершенно особенном чувстве к сестре всего острее проявилось всегдашнее одиночество Байрона. Не странно ли? Он был личностью на редкость притягательной для окружающих, его слава находилась в зените, каждый его шаг был известен толпе, знакомства с ним добивались, не останавливаясь ни перед чем. Все это осталось только внешней стороной жизни, только бытом, а по сути не было рядом никого, кто разделил бы сокровенные его мысли, и желания, и тоску.
Друзья – или те, у кого было более всего прав так называться, – неизменно чувствовали дистанцию, которой он отгораживался даже от них, не говоря уж о толпе поклонников и просто любопытных, собиравшейся вокруг Байрона, когда он появлялся в обществе. Поэт Томас Мур вспоминает, как на каком-то журфиксе Байрон, весело шутивший, пока они ехали в экипаже, немедленно замкнулся, едва войдя в зал. Он держался так, словно мысли его вовсе не здесь, и дал лишний повод судачить о неистовом своем высокомерии, хотя ему просто было скучно, да еще сказывалась его застенчивость, о которой мало кто догадывался. Мур полагал, что причудливое это сочетание стеснительности и гордости было сутью характера Байрона. А сам Байрон с юных лет приучил себя к мысли, что одиночество – его удел, который не изменится никогда:
Меня ты наделило, Время,
Судьбой нелегкою – а все ж
Гораздо легче жизни бремя,
Когда один его несешь!
Только не всегда на это доставало сил. И в минуты страшной подавленности, в часы беспросветного уныния мысль о том, что он не один на свете, пока есть Августа, становилась последней опорой. Байрон посвящал сестре стихи, каких не удостоилась никакая женщина, оставившая след в его жизни, никто из немногих его друзей.
Благословен твой чистый свет!
Подобно оку серафима,
В годину злую бурь и бед
Он мне сиял неугасимо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
 https://sdvk.ru/Sanfayans/Rakovini/ 

 Sanchis Faenza