Тогда она вскочила, задохнулась от радости и лишь потом, опомнившись, взглянула на Вьюгу.
— Слыхала про тебя, а не знала, какая же ты злая! — сказала она, примирение плача и не утираясь. — Черная вся, яга!
…На подоконник сел воробей, поершился под тусклым, бессонным взглядом Фирсова, клюнул снежку и перелетел на водосток соседней крыши. Неслышным чириканьем он приветствовал оттуда начинающееся утро, которое насытит его и обогреет закоченевшие крылышки. Ибо, каким бы незадачливым ни выпал денек, для воробьишки всегда найдется в нем немножко навоза и солнца!..
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Ты, Николаша, есть единственная причина, что порешился я описать свою жизнь от розовой пены младенчества до нынешнего горького осадка. Если не изведут мою рукопись на завертку огурцов, а попадет по назначению, прочти противоречивые записи твоего отца, диктуемые затихающими биениями сердца. Не оправдываюсь и не поучаю: на закате человек иной раз меньше умеет начинающего жить, — юноше нередко внушает уменье сама его первобытная дерзость. Завещаю тебе сии листки заместо недвижимого имущества, вот только адреса не знаю — кто и где ты теперь. Пусть они помогут тебе найти себя и от других не отстать, если ты жив. Если же умер, если постигла тебя участь, коей сам я дожидаюсь с холодной безучастностью, то и без того достиг главного сокровища, обогнал весь шар земной… Вполне допускаю, что заодно с прочими умертвили тебя в недавней усердной жатве, когда под новые посевы выкашивался наш клин, дабы не скудела российская нива. Тем более откликнись тогда, подай тихий голос в ночи, войди, раскрой примороженные в могиле очи, и давай побеседуем часок на досуге, на просторе потусторонних времен!
По счастью, переменчивы непогоды на земле, ангелок мой. Вот уже отшумела людская буря, не видать больше грозовых тучек на небосклоне, а в окне моем, напротив, возвышаются, радуя душу, стройные леса сооружаемого здания… Извини, вот сразу и прилгнул по ремесленной привычке для красоты слога. У нас на Благуше глухая ночь сейчас, Николаша. Если вглядеться во мглу за окном, только и различишь там крохотулю домик, обитаемый отставным батюшкой из соседнего прихода. Сам же я сижу над осколками прошлого, прикидываю их в несостоявшихся сочетаниях, размышляю на запретные темы, и кислая старческая слеза время от времени холодит мне губы и щеки…
Потому что старею, Николаша, становлюсь чувствительным на обиду, ласку, всякую мелочь, умиляюсь уличным птичкам на потеху прохожих скалозубов, вечерочками выхожу проститься с зимней зорькой, называя ее многими ласкательными прозвищами, потом всползаю на свой этаж, задыхаясь на каждой ступеньке. Все трудней становится мне заработать на казенный напиток, посредством коего посильно заглушаю мои всемирно-исторические разочарования. Последние же дни заметно слабнет и дар завирального искусства, инструмент нонешнего моего пропитанья: собьешься и всякое разумение утратишь порой и шаришь в памяти, какую еще святыньку продать, кого бы еще ошельмовать из родни, каких сластей пола-комей насовать очередным благодетелям в кулек на полученный полтинник.
Словом, не без основания отбросом племени и даже чуть похлеще назвал ты меня в памятной горячке разрыва, когда я постучался к тебе в поисках опоры под старость!.. Впрочем, ты и с матерью бывал невоздержан на слова, без гувернанток рос, а на вольном лоне природы. Не оскорблюсь бранью твоею, не обробею под гневным взором твоим… в конце концов, черт с тобой, Николаша, бог тебе судья!.. Не может живой организм без отбросов жить, и самых умных, случается, даже в расцвете телесных сил постигает сей малопривлекательный жребий.
В одном правда твоя, Николаша, уж побелела моя башка — в тех местах, где сие возможно пока по наличию волос, а нет в ней настоящих-то, то есть твоих мыслей… но все равно, снизойди, поприслушайся с высот твоих. Уверяю тебя, заветный ангелок, не о возвращении вспять страны нашей помышляю наедине с моей бумагой… хотя, по секрету говоря, частенько мечтается мне об упорядочении бытия. А то больно толчея кругом, и всяк машет тебя по лицу. Скажешь — еще во мраке туннеля идет поезд, не вырвался еще в голубой просвет по ту сторону горы. Не долог ли туннель, Николаша? Не к отчаянью либо сомненью, всего лишь к трезвому мышленью приглашаю тебя, ибо лишь глупец к сему плодотворному раздумью не приспособлен… Да и куда возвращаться-то? Кровью разрушенного не склеишь и новой кровью. Порваны пуповины, соединявшие с прежним, повержены старые боги: как ни румянь их, а все будут битые боги. Покойничка не подмолодишь!.. — шепчу я тебе горько, а ты слышишь ли?
Шепчу потому, что полночь на дворе и сожитель мой, финансовый деятель и почище известного Аттилы бич божий, храпит поблизости, как бы разгрызая зубами стакан. На лампу я предупредительно надел носок, дабы и светом не тревожить его заслуженного сна. Ты молчалив сегодня, мне хорошо беседовать с тобой, все равно не заснуть до свету теперь. Слишком расколотилось сердце от воспоминаний: влево-вправо, вкось и в сторону, на манер ребячьей погремушки… Ладно, хватит словесности, а то бумаги много, товару мало. И от взгляда твоего на душе у меня по-прежнему как если бы требовал ты отчета от отца, время от времени притопывая на него ногою. Бери свое кесарево, недобрый кесарь мой!
Лишь начиная с Еремея могу описать тебе род свой, — ниже теряются корни наши в недрах неизвестности. Оный Еремей, мордовский толмач, родоначальник нашего дворянства, тебе и мне дед, — не ведаю уж, со сколькими «пра»-приставками, — служил российской короне и убит был ядром в полтавской баталии. За все содеянное по совокупности был он посмертно возвышен в сословии и награжден Водянцом… Вспоминаешь ли теперь тот воистину райский уголок на Кудеме, Николаша? Совину гору и близлежащие упоительные лесочки помнишь ли, места нашего с тобою обоюдного детства? Кудрявится ли посейчас статный кленок под окном нашей детской, или уже извели на хозяйственную потребу товарищи мужички сию живую памятку, в час рождения моего посаженную покойным дедом Аммосом? Бежит ли по-прежнему мимо террасы, под обрывом, резвая Бикань, ненаглядная татарская дочка Кудемы, или же впрягли ее в работу с переводом на новое местожительство? Одной поэзии, заметь, отпускаю тебе на целковый, ни куска хлеба либо признательности не ожидая взамен…
Берега помянутой речки часто оглашал твой незвонкий, я бы сказал скорее — созерцательный смех. В ней же тонул ты однажды, но провидение рукою сторожа с соседнего разъезда вытащило тебя из омута. Кстати, с той поры, не находя отрады дома и чуть не каждый погожий денек пускаясь с ружьишком по окрестностям, пристрастился я бывать у этих приветливых железнодорожных тружеников. Силою тогдашних обстоятельств так полюбил я их, что доселе почти родственное чувство испытываю к их мальчику, ныне неисповедимою игрой помянутого провидения пробившемуся всего лишь в видные, правда, московские взломщики. Проживая в одной с ним квартире, едва ли не с отцовской болыо, без его ведома конечно, слежу за ним украдкой и частенько сравниваю его с тобою, — почти сверстник твой, он при известных совпадениях легко мог стать соучастником твоих тогдашних шалостей. Никто не дарил его лаской в детстве, тогда как по тебе обмирали каждый час!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180
— Слыхала про тебя, а не знала, какая же ты злая! — сказала она, примирение плача и не утираясь. — Черная вся, яга!
…На подоконник сел воробей, поершился под тусклым, бессонным взглядом Фирсова, клюнул снежку и перелетел на водосток соседней крыши. Неслышным чириканьем он приветствовал оттуда начинающееся утро, которое насытит его и обогреет закоченевшие крылышки. Ибо, каким бы незадачливым ни выпал денек, для воробьишки всегда найдется в нем немножко навоза и солнца!..
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Ты, Николаша, есть единственная причина, что порешился я описать свою жизнь от розовой пены младенчества до нынешнего горького осадка. Если не изведут мою рукопись на завертку огурцов, а попадет по назначению, прочти противоречивые записи твоего отца, диктуемые затихающими биениями сердца. Не оправдываюсь и не поучаю: на закате человек иной раз меньше умеет начинающего жить, — юноше нередко внушает уменье сама его первобытная дерзость. Завещаю тебе сии листки заместо недвижимого имущества, вот только адреса не знаю — кто и где ты теперь. Пусть они помогут тебе найти себя и от других не отстать, если ты жив. Если же умер, если постигла тебя участь, коей сам я дожидаюсь с холодной безучастностью, то и без того достиг главного сокровища, обогнал весь шар земной… Вполне допускаю, что заодно с прочими умертвили тебя в недавней усердной жатве, когда под новые посевы выкашивался наш клин, дабы не скудела российская нива. Тем более откликнись тогда, подай тихий голос в ночи, войди, раскрой примороженные в могиле очи, и давай побеседуем часок на досуге, на просторе потусторонних времен!
По счастью, переменчивы непогоды на земле, ангелок мой. Вот уже отшумела людская буря, не видать больше грозовых тучек на небосклоне, а в окне моем, напротив, возвышаются, радуя душу, стройные леса сооружаемого здания… Извини, вот сразу и прилгнул по ремесленной привычке для красоты слога. У нас на Благуше глухая ночь сейчас, Николаша. Если вглядеться во мглу за окном, только и различишь там крохотулю домик, обитаемый отставным батюшкой из соседнего прихода. Сам же я сижу над осколками прошлого, прикидываю их в несостоявшихся сочетаниях, размышляю на запретные темы, и кислая старческая слеза время от времени холодит мне губы и щеки…
Потому что старею, Николаша, становлюсь чувствительным на обиду, ласку, всякую мелочь, умиляюсь уличным птичкам на потеху прохожих скалозубов, вечерочками выхожу проститься с зимней зорькой, называя ее многими ласкательными прозвищами, потом всползаю на свой этаж, задыхаясь на каждой ступеньке. Все трудней становится мне заработать на казенный напиток, посредством коего посильно заглушаю мои всемирно-исторические разочарования. Последние же дни заметно слабнет и дар завирального искусства, инструмент нонешнего моего пропитанья: собьешься и всякое разумение утратишь порой и шаришь в памяти, какую еще святыньку продать, кого бы еще ошельмовать из родни, каких сластей пола-комей насовать очередным благодетелям в кулек на полученный полтинник.
Словом, не без основания отбросом племени и даже чуть похлеще назвал ты меня в памятной горячке разрыва, когда я постучался к тебе в поисках опоры под старость!.. Впрочем, ты и с матерью бывал невоздержан на слова, без гувернанток рос, а на вольном лоне природы. Не оскорблюсь бранью твоею, не обробею под гневным взором твоим… в конце концов, черт с тобой, Николаша, бог тебе судья!.. Не может живой организм без отбросов жить, и самых умных, случается, даже в расцвете телесных сил постигает сей малопривлекательный жребий.
В одном правда твоя, Николаша, уж побелела моя башка — в тех местах, где сие возможно пока по наличию волос, а нет в ней настоящих-то, то есть твоих мыслей… но все равно, снизойди, поприслушайся с высот твоих. Уверяю тебя, заветный ангелок, не о возвращении вспять страны нашей помышляю наедине с моей бумагой… хотя, по секрету говоря, частенько мечтается мне об упорядочении бытия. А то больно толчея кругом, и всяк машет тебя по лицу. Скажешь — еще во мраке туннеля идет поезд, не вырвался еще в голубой просвет по ту сторону горы. Не долог ли туннель, Николаша? Не к отчаянью либо сомненью, всего лишь к трезвому мышленью приглашаю тебя, ибо лишь глупец к сему плодотворному раздумью не приспособлен… Да и куда возвращаться-то? Кровью разрушенного не склеишь и новой кровью. Порваны пуповины, соединявшие с прежним, повержены старые боги: как ни румянь их, а все будут битые боги. Покойничка не подмолодишь!.. — шепчу я тебе горько, а ты слышишь ли?
Шепчу потому, что полночь на дворе и сожитель мой, финансовый деятель и почище известного Аттилы бич божий, храпит поблизости, как бы разгрызая зубами стакан. На лампу я предупредительно надел носок, дабы и светом не тревожить его заслуженного сна. Ты молчалив сегодня, мне хорошо беседовать с тобой, все равно не заснуть до свету теперь. Слишком расколотилось сердце от воспоминаний: влево-вправо, вкось и в сторону, на манер ребячьей погремушки… Ладно, хватит словесности, а то бумаги много, товару мало. И от взгляда твоего на душе у меня по-прежнему как если бы требовал ты отчета от отца, время от времени притопывая на него ногою. Бери свое кесарево, недобрый кесарь мой!
Лишь начиная с Еремея могу описать тебе род свой, — ниже теряются корни наши в недрах неизвестности. Оный Еремей, мордовский толмач, родоначальник нашего дворянства, тебе и мне дед, — не ведаю уж, со сколькими «пра»-приставками, — служил российской короне и убит был ядром в полтавской баталии. За все содеянное по совокупности был он посмертно возвышен в сословии и награжден Водянцом… Вспоминаешь ли теперь тот воистину райский уголок на Кудеме, Николаша? Совину гору и близлежащие упоительные лесочки помнишь ли, места нашего с тобою обоюдного детства? Кудрявится ли посейчас статный кленок под окном нашей детской, или уже извели на хозяйственную потребу товарищи мужички сию живую памятку, в час рождения моего посаженную покойным дедом Аммосом? Бежит ли по-прежнему мимо террасы, под обрывом, резвая Бикань, ненаглядная татарская дочка Кудемы, или же впрягли ее в работу с переводом на новое местожительство? Одной поэзии, заметь, отпускаю тебе на целковый, ни куска хлеба либо признательности не ожидая взамен…
Берега помянутой речки часто оглашал твой незвонкий, я бы сказал скорее — созерцательный смех. В ней же тонул ты однажды, но провидение рукою сторожа с соседнего разъезда вытащило тебя из омута. Кстати, с той поры, не находя отрады дома и чуть не каждый погожий денек пускаясь с ружьишком по окрестностям, пристрастился я бывать у этих приветливых железнодорожных тружеников. Силою тогдашних обстоятельств так полюбил я их, что доселе почти родственное чувство испытываю к их мальчику, ныне неисповедимою игрой помянутого провидения пробившемуся всего лишь в видные, правда, московские взломщики. Проживая в одной с ним квартире, едва ли не с отцовской болыо, без его ведома конечно, слежу за ним украдкой и частенько сравниваю его с тобою, — почти сверстник твой, он при известных совпадениях легко мог стать соучастником твоих тогдашних шалостей. Никто не дарил его лаской в детстве, тогда как по тебе обмирали каждый час!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180