https://www.dushevoi.ru/products/mebel-dlja-vannoj/komplektuishie/zerkalo-shkaf/s-podsvetkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Не по причине его безумия, его первобытного состояния — в конце концов, любая эпоха всегда необъяснимо бесформенна и столь же младенчески бессмысленна. Возможно, потребность в своей автономности — следствие обидной зависимости от равнодушного потока. Но лишь своенравные частицы хоть несколько разнообразят движение.
Что же это такое — время, в которое ты был заточен? И отчего столь привычное слово сковывает страхом и трепетом? Разве пространство не столь же враждебно? Но в нем находишь свой островок, свой дом, свою крепость, вьешь свое гнездышко. Этот океан обтекает. Нет, время — совсем иная сила. И мудрецы еще сомневались в его материальной основе, пока оно тысячетонным прессом ломало их бедные позвоночники! Со дня рождения я ощущал это дробящее давление — вот-вот и треснет моя скорлупка.
Есть обреченные сердца — только и ждут, когда приговор будет приведен в исполнение. Их ожидание — их Голгофа.
Казалось, что я приручил скорпиона и сохранил своей душе ее способность к сопротивлению. Теперь она снова под угрозой, и я обязан ее укрепить.
Следователь Викентий Мамин, друживший с покойным писателем Роминым, мне показал его стихи, которых тот никогда не печатал. Неудивительно — ведь стихами он баловался почти подпольно. Возможно, опасался, что рифмы могут существенно повредить его репутации прозаика.
Тревожа тень Александра Сергеевича (да и тень Ромина), повторю: «Стихи на случай сохранились». Чем-то они меня задели, и я подумал, что будет жаль, если они так и увянут в архивах Мамина (он занимался поиском Константина Ромина, который не сразу был обнаружен после загадочной кончины).
Недавно, перебирая тетради, я их нашел и убедился, что не случайно переписал их. Сегодня мне они пригодились:
Где обретается свобода?
Нет, не в скиту и не в семье — На легкой грани перехода Из бытия в небытие.
Припомни растворенье лета В морозном сумраке зимы — Последнюю полоску света И первую полоску тьмы.
Не в тот ли миг вершилось диво И открывалось неспроста, Что немота красноречива И видит Бога слепота?
И что свобода есть на деле Не выбор, не мечта, не страсть, А избавление от цели, Утратившей отныне власть.
Я не завидую писателям, и обращение к бумаге не означало, что я вознамерился примкнуть к прелюбодеям пера. Все проще — чем тебе больше лет, тем притягательнее становится вербализованный образ жизни. Но я не умножу толпы простаков, которые стремятся оставить набранное, переплетенное и выброшенное на прилавок ничто. Пусть верят, что много лет спустя некто из этого ничто выведет нечто. Чем черт не шутит! На шутку дьявола я не рассчитывал. И сознавал, что мое вторжение в сады словесности — лишь эпизод.
Должно быть, поэтому и не воспринял свою неудачу как катастрофу. Нанизывание строки на строку не доставляло мне упоения, сходного с погружением в книгу. Особенно если знакомство с нею оказывалось не только праздником, но требовало еще и труда. Мне нравилось пересекать границу предложенного автором текста, переходить в параллельный мир. Его метафизический шорох, который обычно предвосхищал обнаружение сверхсмысла, во мне отзывался тревожным эхом.
И эти роминские стишки (потом уже я перечел и прозу) также родили во мне ощущение, что он обращается ко мне. Было оно не из уютных. Колючее, едва различимое, точно послание издалека: «Терпение. Поговорим post mortem. Встретимся и поговорим».
Встретились. Но позднее, чем следовало. Какой из меня теперь собеседник?
Что ж, он владел своим пером, но не своим изнурительным норовом. Мне так и не удалось собрать моих представлений о нем воедино. И Мамин при всей аналитичности четкого следовательского ума не изложил своих впечатлений достаточно связно и вразумительно. Казалось, он о нем говорит со смутным чувством некоей вины, во всяком случае — с неохотой. Из фраз, порой не вполне понятных, порой оборванных на полуслове, я сам соткал какой-то портрет, должно быть, далекий от оригинала.
Сдается, что это был странный фрукт, мало пригодный для десерта. Общение с ним, как можно понять, являлось непростым испытанием.
Так странно! В свои молодые годы, как понял я из рассказов Мамина, он был совсем другой человек. Еще одно вполне мефистофельское неясное чудо эволюции! Но тут уж куда-то пропали, исчезли — по меньшей мере преобразились — не облик, не блеск в глазах, не задор, не восхитительная уверенность, что глобус принадлежит тебе, — бесповоротно сменилась суть, основа основ, становой хребет.
В зрелые годы, ближе к шестидесяти, это был хмурый, колкий субъект, не обремененный терпимостью, подверженный опасной хандре. Присущее ему остроумие утратило юношеское обаянье, зато переполнилось ядом и желчью. Сталкиваться с ним избегали, предпочитали держаться в сторонке, хотя его даровитость притягивала. Друзей у него фактически не было, может быть, два-три человека, но отношения были неровными, чаще всего они обрывались.
И все же, пробираясь сквозь рифмы, я странным образом ощущал томившую мою душу родственность. Этот запальчивый человек, упорно не принимавший реалий, тяжелый в быту, мука для ближних, предпочитавший лезть на рожон, весь век чего-то хотел от мира и все-таки понял: свобода и цель — две несовместные категории. Но если он и нашел ответ, то, очевидно, слишком поздно, чтобы суметь себя изменить. Воля в ее первородном значении — это трофей природной жизни. К ней не имеешь притязаний, смотришь не свысока, а сверху, и существуешь в ладу с собой. К несчастью, этот утренний взгляд приходит к тебе на исходе дня, в тот час, когда вечерние тени ложатся на вечерний порог.
И все же — каждый на свой манер — возможно, мы оба освободились? Ромин — от понуканий дара, требовавшего занять пространство, я — от памяти, соединявшей со временем. Не я теряю над нею власть, она теряет власть надо мной. И «избавление от цели», которое для него открылось главным условием свободы, есть избавление от страха, от вечного страха утратить место в этом меняющемся мире?
Так что же — я не боюсь забвения? Если не держусь, не цепляюсь за отведенную мне территорию, значит, я его не боюсь. Я перестаю его видеть, как пропасть, в которой бесследно истаивает все, что нам дорого и важно. И постигаю, в чем его смысл. Если наш род еще существует, то, может быть, оттого, что забвение проделывает свою работу.
Пусть лишь одни высокие души помнят, каков был медный всадник, этот чудотворный строитель. Пусть изнемогает их память. С нас же достаточно и того, что он прорубил окно на Запад и сбрил отечественные бороды. Пусть даже бороды отросли, а самое жаркое желание — его уже давно не таят — заколотить это окно, а еще лучше — забетонировать.
Если бы мы все не довольствовались двумя-тремя строками в учебнике о тысячелетиях подлости, бешенства, безумия, мора, если б не прославляли убийц, не возводили сатрапам памятников, неужто продолжало б вертеться это кровавое колесо?
Мы претерпели так много горя и совершили так много зла, что, если бы помнили об этом, если бы видели свой путь таким, каким он действительно был, а не таким, каким он воспет, то превосходство над нашими пращурами стало б для нас не столь безусловным. Будем благодарны забвению, только оно и укрощает эту антропогенную ярость, стирает уродливые шрамы с изрубленного лика истории, смывает корявые письмена и позволяет каллиграфистам перебелять черновики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
 интернет-магазины сантехники Москва 

 absolut keramika biselado brillo blanco