https://www.dushevoi.ru/products/vanny/Villeroy_and_Boch/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Давид! Но ты действительно прекрасен, ты… выбиваешь своей пращой, которую держишь рукой на левом плече, все обычные слова — они становятся такими маленькими, как камень, который ты зажал в правой…
Вбирать правду твоей простоты и величия и молчать около тебя, молчать долго, благоговейно, вбирать твое лицо, мысли…
— Наталия Ильинична! Мы идем дальше. Пора.
Не поворачиваясь, машу рукой. Приду сама. Потом. Все равно куда.
Какое мужественное благородство всех линий. Шея, плечи, торс, линия пояса, ноги. А руки большие — они могут и хотят поднимать любые тяжести жизни, они созданы, чтобы бороться и побеждать. Сколько динамики в неровности рук и ног — ведь он остановился только, чтобы точно прицелиться, его руки и ноги подчинены этому предстоящему движению.
А его лицо? Оно наполнено сознанием своей правоты, чисто и благородно. Юношеские кудри, открытые навстречу любым трудностям глаза, прямой нос, красиво очерченные губы и волевой подбородок. Он идет на неравную, далеко неравную борьбу, но его не страшит великан Голиаф — он полон уверенности.
Музей уже закрывают. Что делать? Прости, Давид, только сейчас, увидев подлинник, я поняла… и заразилась тем чувством, которое полыхало в груди Фаворского, Павлинова — многих, кто верил, что даже воспоминание о тебе, мальчике-герое, борце за свободу, за свой народ, о тебе, воплощенном Микеланджело, — путь к большому искусству, о юном для юных.
Первый нарком просвещения

«Был в жизни слишком счастлив я.
«У вас нет школы высшей боли», -
так мудро каркали друзья:
им не хватало счастья школы…»
Малеевка. За окнами огромные ели. Небо еще хмурится. На столе — раскрытая тетрадь, желтая, почти коричневая: «Четверостишия А. В. Луначарского». Он подарил мне эти четверостишия много лет назад, но только позавчера я обнаружила их в бумажных россыпях чемодана, стоявшего на чердаке старой квартиры.
Читаю четверостишия Луначарского и чувствую, как возвращается весна. Анатолий Васильевич любил называть ее по-итальянски — «примавера».
Поразительной жизнерадостностью, жизнелюбием, волей к счастью обладал наш первый нарком просвещения.
«Блаженство балует. Но, мудрый,
Ищи его и жадно пей
Из кубка Гебы златокудрой,
А горя — хватит на людей…»
Да, горя на людей хватало… В то далекие времена, когда поэт-революционер был юн и мог только мечтать о грядущей революции, горя на людей хватало с лихвой.
Огромное сердце поэта-революционера, казалось, было в вечном ликовании от возможности помогать миллионам людей, в каждом сердце зажигать веру и волю к творчеству.
Горячо умел он увлекаться, любить, прямо-таки влюбляться в инициативу, новые творческие замыслы, дарования многих людей, сливать воедино человека с его любимым делом!
«Он влюбчив» — кривили губы скептики, которых тогда было очень много. Влюбчив? Да. Я сама видела Луначарского, по-юношески влюбленного в Отто Юльевича Шмидта, Алису Коонен, братьев Весниных, Марию Бабанову, Сергея Эйзенштейна — многих, очень многих еще.
Разве можно строить, творить, не переживая чувства влюбленности в тех, с кем ты вместе осуществляешь намеченное?
Луначарский был поэтом культуры народа. Как же мог он не влюбляться в тех, кто все свое мастерство отдавал созиданию новой культуры? Увлеченно и увлекающе он умел замечать талантливое в художниках самых разных направлений. Он везде искал правду искусства, которая «слита воедино» с «живых людей потоком» — людей, которым дорога Октябрьская революция.
В первый раз я увидела Анатолия Васильевича в девятнадцатом году в Большом театре совершенно неожиданно. Наш Детский отдел добился постановления Московского Совета — один раз в неделю все билеты в Большой театр распределять бесплатно среди детей.
Дети, которые прежде и хлеба-то досыта не видели, подходят со всех сторон к величественному зданию Большого театра. Какие огромные колонны! Какие роскошные двери! Их даже страшновато с непривычки открывать… По мраморным лестницам, не веря, что это происходит не во сне, а на самом деле, поднимаются ребята, не узнают друг друга среди золота и бархата Большого театра. Но самое удивительное — в зрительном зале. По нескольку минут детские головы не опускаются — застывают в созерцании огромной люстры, росписи потолка. Потом ребята устремляются к оркестровому барьеру. Неужели все эти инструменты будут сегодня играть для них? Золото арфы, величина контрабаса, количество скрипок, мощь барабана — все приводит их в изумление и восхищение. Но если многое поражает ребят, то и они сами представляют поразительную картину в стенах театра, который еще так недавно был «императорским». Эти счастливые вертящиеся головы навсегда хотелось запечатлеть в памяти.
Мы очень верили в воспитательную силу театра, но администрация Большого театра не верила в своих новых посетителей. «Такие грязные! Так громко смеются», — брюзжали некоторые. Дети детских домов и школьники не были грязными, но в отдельных ложах мы размещали и… беспризорных — их было много тогда на московских улицах, надо было пытаться возвратить в общую жизнь и их. Около этих лож дежурили педагоги, ну а вести себя эти ребята научатся, когда будут чаще ходить в театр — в Институте для благородных девиц их действительно не воспитывали. Ребята во время спектаклей сидели все, в общем, хорошо. Но в балете они далеко не всегда понимали содержание (а главное для ребят — понимать смысл, действие, логику событий). Однажды, боясь упреков, что дети опять шумят, я, искренне желая помочь им во всем разобраться, сама «вылезла» на сцену Большого театра и сказала вступительное слово.
Голос у меня был громкий, речь ясная, меня московские ребята знали, приветствовали криками: «Здравствуй, тетя Наташа» — и бурными аплодисментами после конца «слова». Я могла бы быть довольной, но, уходя со сцены, поймала на себе взгляд изящного представителя администрации театра — В. Ю. Про.
Тогда я еще верила, что прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками: сидела в партере — беспокоилась, что дети опять могут не понять содержания, пошла «по прямой», думая, что поступила правильно. Но во взгляде В. Ю. Про вдруг увидела себя как в зеркале и смутилась. Платье на мне было красное шелковое, с огромным старомодным воротником из кружев, который я купила по случаю у бывшей петербургской барыни. На ногах новые валенки на сороковой номер — меньших в магазине не было, а у меня пропадал ордер. Я их надела потому, что ботинки окончательно сносились, а валенки были новые, но, конечно, падали с ног. Волосы накануне мама мне подстригла сама и смеялась, что я напоминаю наших украинских родичей, которые стриглись «под горшок». Щеки у меня в те годы были такие красные, как будто я их натирала свеклой, и, конечно, мое появление в этом «туалете» на сцене Большого театра перед показом вершин грации трудно было считать закономерным.
Как назло оказалось, что в театре Анатолий Васильевич Луначарский, о котором я много слышала, но никогда еще не видела. Ругала я себя весь первый акт нещадно. В антракте меня позвали в ложу к народному комиссару просвещения. Я с ненавистью смотрела на свои новые валенки, пока шла.
— Здравствуйте, тетя Наташа, — вдруг раздалось над моим ухом.
Кто это? Луначарский! Он уже вышел из своей ложи и в сопровождении нескольких работников Большого театра, которых я знала, направлялся в фойе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127
 магазин сантехники в домодедово адреса 

 Monopole Boulevard