https://www.dushevoi.ru/products/dushevye-poddony/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ну клетку, конечно, сделали, повесили все хозяйство с вечера над станком, смотрим. Он пришел, увидел… Думали – помрет. Верит и не верит: «Это – мне? Это – мой?» Потом замолчал, руки к груди прижал, стоит и сказать ничего не может…
– Ну, тут воробьи – на пенсию, по боку; работа пошла как штык, показатели растут. Но к клетке не подойдите: кидается как зверь. И вот, сами вы видели: обстрел или бомбежка – тут уж с ним соброзу нет. Пока чижа в убежище не стащит, весь колотится, боится. За себя – ничуть, а за чижа – как за ребенка…
– А что? Он же у него единственный остался, которому еще помощь нужна, – сказал тихий женский голос. – Эх, моя бы воля – я бы этого Гитлера проклятого на шурупчики-шайбочки всего разобрала. За одного за Павлика этого, за его сиротство горькое…
– И разберем, Наташ, – тотчас же ответили женщине.
– Будь спокойна, разберем. И его, и еще многих… Не мы, так другие.
Когда я слышу слово «Ленинград», – я вспоминаю блокаду. А подумав «блокада», непременно вижу перед собою четырнадцатилетнего токаря Соколова и над ним, в солнечном луче, птичку. Птичку в клетке. Не могу забыть.

ЗАЖГИ ОГОНЕК!
Темным, зимним днем мы двое, я и писатель Николай Корнеевич Чуковский – оба в морской форме, потому что была война и мы служили на Балтийском флоте, – вышли из учреждения, в котором работали, – оно называлось Пубалт – и пошли разыскивать нужного Николаю Корнеевичу человека, какого-то летчика, на короткий срок прибывшего с фронта в Ленинград.
Очень темно было на улице. В декабре в Ленинграде всегда темно, но еще мрачнее все вокруг казалось от блокады: шла зима сорок второго – сорок третьего года, враг стоял под самым городом, и, хотя настоящая темнота начиналась только к ночи, – оттого, что мы были вот уже восемнадцать месяцев замкнуты в кольцо, оттого, что почти все время с юга, под низким зимним небом, приходили сюда, в город, тупые тяжелые удары, потом сквозь облака слышался ставший давно привычным свист и вой, и потом где-то неподалеку – то справа, то слева, то спереди, то за нашими спинами – раздавался точно хриплый кашель великана, разрывался, руша стены, выбивая стекла, калеча людей, вражеский снаряд, – от всего этого казалось, что такого мрака мы еще не видели никогда – разве вот только в прошлом году.
А в то же время, оживленно разговаривая, мы шли по городу, засыпанному чистым, белым, как какой-нибудь аптекарский порошок, снегом. И к выстрелам, и к разрывам снарядов, и к блокадной темноте все мы давно привыкли. Мы никогда не говорили об этом, но в наших душах с каждым днем все шире росла гордость: полтора года фашисты топчутся вон тут же, рукой подать, а ничего не могут сделать с нами. И – теперь уже видно – ничего не сделают. Выстоит Ленинград, и блокада кончится, ужо! Стреляйте, поганцы, стреляйте! Теперь уж поздно: ничего не получится! Под Сталинградом вас бьют, придет и на нашу улицу праздник…
Идти было далеко, через Неву, за Невский, в Столярный переулок. Летчик вчера позвонил в Пубалт по телефону, сказал адрес, но предупредил, что пробраться к нему не так-то просто. Он остановился у своей сестры, а та живет в разбомбленном доме. Там есть полуразрушенные лестничные пролеты, подниматься надо с осторожной: тьма египетская, смотрите, как бы не ухнуть с четвертого этажа! Он хотел нас встретить; но мы были сами люди военные, зависели от начальства, и сказать, когда точно выберемся, – не могли.
Были уже сумерки, когда мы в темном переулке разыскали темный шестиэтажный дом, вошли в темнее ночи темный двор и, поразмыслив, вступили на лестницу справа; чтобы описать, какая там царила темнота, и сравнений бы никаких не хватило. Мы даже постояли минутку перед дверью: на дворе, когда приглядишься, чуть мерцал пушистый снег, на котором не было ни копоти, ни грязи, ни следов – только три или четыре узенькие четкие тропочки; а там, в щели за вмерзшей в снег и незакрывающейся дверной створкой, густилась такая чернота, что нырнуть в нее было страшно, как в холодную прорубь.
Кругом не было ни души. Шестиэтажные стены стояли поднимаясь до самого неба. Две стены были обыкновенными; две другие кончались наверху какими-то причудливыми зубцами; сквозь оконные квадраты тускло светилось небо: видно было, что в этих двух корпусах – пустота, ни полов, ни потолков, все вырвано бомбой, – вернее, даже двумя бомбами.
– Д-да! – сказал Николай Корнеевич. – Ну, что ж?..
Я шагнул в дверную щель и почти испугался.
За дверью, в кромешном мраке, точно бы глядело на меня красненькое кроличье око – светился чуть заметный, еле живой огонек: не сразу сообразишь, что он есть; думаешь: может быть, это от темноты так показалось?..
Но нет – в темноте и верно горел огонек. Этому было трудно поверить: на пустой лестнице, на ветру, на холоде – маленькое, окруженное радужным сиянием пламя…
– Смотрите, Николай Корнеевич!
Приглядевшись, мы увидели истинное чудо. На нижней площадке, около пустой клетки лифта, стоял кособокий деревянный стол: у него были только две ножки и держался он на каком-то старом ящике. На столе стояла большая стеклянная банка-бочонок, огромная, литров на десять. Там, внутри, как золотая рыбка в аквариуме, и жил огонек. И ветер не трогал его, и он тихонько сидел на фитильке обычной коптилки – «волчьего глазка», поставленного посреди банки. И помаргивал очень скромно, даже вроде как-то сконфуженно: «Простите меня за смелость, но вот – горю…»
Глаза привыкли к его чуть зримому свету, и стало видно: у банки нет дна, и поставлена она на каких-то железках, так что воздух проходит под нее и огоньчишко не задыхается. И вправду – горит!
А рядом с банкой – все это только постепенно выступало из черноты – на железном противне лежит кучка тонко нащепанных лучинок; довольно большая кучка, точнее – две: справа – свежие, слева – с обожженными концами. И над ними установлен кусок картона с какой-то, сделанной, по-видимому, углем, надписью… Кто писал, что писал, зачем?
Картон пришлось придвинуть к самой банке. И тогда мы прочли на нем слова, поразившие нас в самое сердце.
«Дяденька (или тетенька)! – было написано там. – Зажги огонек! Если прикуришь, положи лучинку назад: их трудно доставать. А если пойдешь наверх, свети себе, потому что на третьем этаже провал…»
– Послушайте, Успенский! – пробормотал Николай Корнеевич после довольно долгого молчания. – Я не верю! Этого не может быть! Мы что – в сказку пришли?
Он взял лучинку, опустил ее сверху в прозрачную «урну», осторожно нацепил на нее огненный лоскуток. Вокруг посветлело. Я торопливо полез в карман за папиросами: в блокаде было так – есть огонь, прикуривай; потом неизвестно, будет ли он… Взяв еще парочку щепочек, мы быстрыми шагами пошли вверх по лестнице; нам надо было на пятый этаж. Но на площадке третьего этажа мы дружно остановились: половина площадки отсутствовала, она рухнула вниз; перил не было… Хороши бы были мы тут, в этой преисподней тьме, без света…
Летчик, друг писателя Чуковского, открыл нам и ахнул:
– Товарищи, у вас что же, фонариков нет, что ли? Так как же вы?.. Безобразие какое! Я бы обязательно вас встретил, если бы знал. Спички жгли?
– Какие там спички в сказочном царстве, – с торжеством ответил ему Чуковский. – Вы знаете самый лучший лозунг на свете? «Зажги огонек!» Вот! – Он протянул ему полуобгорелую лучинку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
 нестандартная мебель для ванной 

 ИТТ Керамик Comic Hexa