https://www.dushevoi.ru/products/podvesnye_unitazy/Am_Pm/awe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

постоял там сколько-то времени – и, должно быть, только «за красоту» – и Семен Надсон… У меня составилось не совсем реалистическое представление о том, как должен выглядеть поэт. Одухотворенным, по-особому красивым я ожидал увидеть и Бальмонта: сама фамилия его звучала как гонг; каким же должен был быть ее носитель?
А теперь по бесконечно длинному проходу между креслами и стульями главного зала Соляного городка сердито шагал маленький человек С огромной головой. Она казалась огромной, потому что над его розовым, как телятина, лицом странным зонтом расходились далеко вниз и в стороны длинные, рыжие, мелко гофрированные волосы. Маленькие глаза смотрели гневно вперед; крошечная ярко-рыжая бородка под нижней губой обиженно и капризно подергивалась… А впереди плыли сквозь море аплодисментов большие добротные калоши фабрики «Треугольник»…
Я не знал, что и подумать и куда девать себя…
Но еще минута-другая… Аплодисменты подействовали. Бальмонт, явно умягченный, появился на кафедре, заметил лежавшие там «дьяволоподобные цветы», улыбнувшись понюхал по очереди и розы, и туберозы, и мимозы… Лекция началась.
Странное и зудящее произвела она на меня впечатление. С одной стороны, все в ней волновало, все живо затрагивало меня. Этот рыжий чудак только что плавал по Тихому океану, между похожими на райские сады островами. И «самоанки с челнов» возглашали в его честь: «Бальмонт, Бальмонт!» (он сам тоже делал ударение на "а").
А я увлекался до осатанения географией, да нет, не географией – образом мира, космоса, вселенной; как я мог не восхищаться им? Я и про Полинезию уже читал книжку Бобина; милоликие таитянки и маорийки давно восхищали меня.
В то же время человек этот читал стихи, значит, бил меня по самому чувствительному нерву. И читал он отлично, невзирая на ужасную картавость, на то, что не произносил ни «эр», ни «эль», вместо «эль» выговаривая "у", а из «эр» делая нечто громоподобное, скрежещущее… Что там Васька Денисов у Толстого с его «Гей, Ггишка, тгубку!».
Он прочел тогда, между другими стихотворениями, удивительную «Пляску»:
Говорят, что пляска есть молитва,
Говорят, что просто есть круженье,
Может быть – ловитва или битва,
Разных чувств движеньем выраженье…
Говорят – сказал когда-то кто-то,
Пляшешь, так окончена забота… Говорят…
Но говорят,
Что дурман есть сладкий яд,
И коль пляшут мне испанки, -
Счастлив я…
Трудно было в те годы указать другое стихотворение, в котором так свободно, с такой откровенной радостью, техникой стиха поэт передавал бы технику танца, ритмом слова – ритм пластический… Я не умел тогда говорить подобные слова, но ощущать удивительное владение звуком, пляшущим и раскачивающимся, я уже мог.
Убеганьям кончен счет, -
Я – змея,
Чет и нечет, нечет-чет…
Я – твоя…
Зал грохотал. Кто-то «возглашал»: «Бальмонт! Бальмонт!», «дьяволоподобные» девы ломали под сиреневой кисеей рукавов декадентски мягкие и полные, как бы бескостые, руки, и герой дня быстрыми шагами, так сказать «на бис», вышел уже не к кафедре, а к краю эстрады:
Рхтом, от бетеля кхасным…
Маленький, в черном, таком не самоанском, не индонезийском, таком среднебуржуазном своем костюме, краснолицый, с волосами совершенно неправдоподобными по «устройству» своему, над протягивающими к нему руки упитанными молодыми женщинами он думал, что может силой слова превратиться в «жреца», в первобытного даяка, в сверхчеловека, для которого «пол – это все». Картавость его усилилась: слова вскипали на губах почти неразборчиво:
Рхтом, от бетеля кхасным,
Рхтом, от любви заалевшим,
Рхтом, в стхастях полновуастным,
Рхтом, как пуодом созхревшим, -
Она меня напоиуа.
Она меня заласкауа.
И весь я – гохрящая сиуа,
И весь я – «Еще! Мне мауо!»
Девицы и дамы в угаре рвались на эстраду. Кто-то нес ему цветы. «Горящая сила», сам загипнотизированный своим успехом, стоял, странно миниатюрный на сцене, смотря в зал. Ему явно «быуо мауо», а я сидел как пришибленный.
Я, разумеется, не мог сказать тогда по поводу этих стихов и всего этого привкуса радения то, что сумел бы сказать теперь, 57 лет спустя. Я даже не был способен отдать себе отчет, что меня вдруг (или – не вдруг?) так покоробило. Я запутался в этих калошах, несомых перед человеком, в этих «розах, туберозах и мимозах», без которых он не мог приступить к чтению собственных стихов, в этих фиолетовых прозрачностях платьев, в этом публичном половом хвастовстве, во «ртах» и объятиях… Я очень любил вот этого Бальмонта; так почему же мне было так тошно?
Но… тринадцать лет – это тринадцать лет. На Пантелеймоновской и на Фонтанке было морозно, за рекой, весь в инее, как риф из белых кораллов, стыл Летний сад… Мы приехали домой. Папа готовился к завтрашней лекции на курсах Шуммера, ждал нас с чаем; бабушка раскладывала пасьянс. С мамой в дом, как всегда, ворвалось оживление, шум, разговоры. «Лев-то как отличился – полицеймейстера не пустил!»
Папа посмеивался так, как если бы это все было не его дело, как если бы он, инженер, во всей этой современной поэзии, в ее «бледных ногах» ничего не понимал… Неправда, он отлично понимал все, хитрец; он только приглядывался ко всему, хотел во всем как следует разобраться…
…Года через два после этих событий, когда уже вышел в свет первый «опоязовский» сборник и среди нас, гимназистов, склонных к поэзии, распространилось увлечение «огласовкой», «аллитерациями», подсчетом гласных и согласных, мой товарищ по школе – Винавер, сын известного кадетского адвоката, объявил свой «доклад» о поэзии Блока.
Винавер был крепко ушиблен опоязовским анализом «инструментовки» стиха. На меня очень большое впечатление произвела та уверенная ловкость, с которой он выуживал из живых стихов точные схемы звуковых повторов и связывал с ними эмоциональный строй стихотворений. "Поэзию Александра Блока характеризуют типичные сочетания звуков, – утверждал он. – Блок любит согласный "к" между двух стонущих "а": «Пл-ака-ть, з-ака-т…» В этих сочетаниях есть что-то надрывное…"
Утверждение это произвело на меня сильное впечатление. Дома, за обедом, я с великим апломбом излагал винаверовскую гипотезу. Меня слушали с интересом. Папа как будто не слушал; он с аппетитом ел свою любимую гречневую кашу (она у нас подавалась на стол ежедневно, кроме воскресений, отец не мог без нее), проглядывая газеты – ему это разрешалось, потому что после обеда он сразу же уходил на Политехнические курсы или в Землемерное училище преподавать, – и, казалось, был далеко от всяких аллитераций. Но вдруг он поднял голову:
– Погоди-ка, кто это так сказал? Винавер? Это – что? Сын этого… кадета? Присяжного поверенного? А что ж, он прав… Кому и знать, как не ему. Папа-то у него – адв-ака-т! «Что л-ака-л, адв-ака-т? Где ск-ака-л, адв-ака-т?» В адвокатах есть что-то надрывное! Есть!
Может быть, позднее, в двадцатых годах, я и соблазнился бы формальным методом, но очень уж у меня в мозгу застрял этот отцовский «надрывный адвокат»!
Я дружил с тогдашними «формалистами», с интересом следил за их экспериментами, но уверовать в их метод так и не смог.
«ТОРОПЫГА ОБЩЕСТВЕННЫЙ»
Тысяча девятьсот семнадцатый год, как и все годы, начался праздником.
В великом множестве состоятельных петербургских домов поздним вечером и ночью 31 декабря он был отпразднован почти по-старому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
 хороший выбор в магазине sdvk 

 плитка керамо мараци