https://www.dushevoi.ru/products/dushevye-kabiny/Welt-Wasser/ 

 

Булат жаловался на боль в животе, ел мало и осторожно: «Бродский угостил меня в ресторане какой-то морской живностью – от этого, что ли?..» Но через несколько дней, прощаясь, попросил: «Из того, что будет выходить в Америке по-русски, присылай, пожалуйста, только Бродского…»
В то время Оберлинский колледж, кроме Булата, посетили один за другим его коллеги по Союзу писателей – Бакланов, Нагибин и Трифонов. Самым смелым, независимым и открытым был Булат. Он отвечал на вопросы оберлинцев спокойно и прямо, как будто ему не надо было возвращаться в советскую Москву. На второе место в этом смысле я поставил бы Трифонова. Бакланов был скован, нес идеологически правильную чушь… Потом он объяснял свой испуг тем, что его сопровождала в поездке по Америке Фрида Лурье из иностранной комиссии Союза писателей…
В начале января 1980-го я написал Булату в Москву, что мой друг Александр Рутштейн (он до сих пор живет в Оберлине) «часто о тебе вспоминает и всё говорит о твоей внутренней свободе и о том, что такой „нормальности“ критериев, суждений, оценок редко кто из россиян достигает – даже здесь, в Америке, имея для этого, казалось бы, все внешние условия».
Второй раз Булат попал в Оберлин в 1987-м. Много говорили о том, что может выйти из перестроечных попыток Горбачева. Булат был полон надежд и сомнений. Однажды сказал, что украинцы, пожалуй, воспрянут раньше русских. Вспомнил, что в деревне Калужской области, где он преподавал после войны, чуть ли не единственной пищей ее голодающих жителей – русских и украинцев – была свинина. Свиней забивали осенью. Украинцы превращали их в колбасы и копченые окорока. Русские рубили на куски и бросали в бочки с соленой водой. «Зачем вам эта солонина, посмотрите, что ваши соседи делают!» – «Да знаем, но – возиться неохота!» «Ну что, в самом деле, можно ждать от этого народа», – развел руками Булат…
«ДАЖЕ ПАСТЕРНАК НЕ ГОВОРИЛ О СЕБЕ: Я ПОЭТ»
«Понизе, понизе!» – любил повторять Булат, когда мне случалось перед его выступлениями настраивать его гитару, особенно когда в Америке перестраивал шестиструнную, которой он не владел, на семиструнную (Булат умел обходиться без средней струны – «ре»). Его преследовал страх, что он не вытянет высоких нот, перед исполнением «Песенки о молодом гусаре» предупреждал, что в припеве может пустить петуха. Я, признаюсь, приложил руку к этой его фобии: настроил однажды инструмент чуть ли не на тон выше. Волновался, спешил, под рукой ни рояля, ни камертона (а абсолютным слухом Бог меня не наградил)…
Это насмешливо-дурашливое «понизе, понизе» вспомнилось мне теперь, когда я задумался об удивительном свойстве Булата сбавлять тон всякий раз, как заходила речь о нем и о его песнях. От комплиментов отмахивался. «Ничего, да, ничего?» – бросал он, исполнив новую вещь, видя, что она понравилась, и затрудняя дальнейшие излияния. На предсказания долгой жизни его «поющейся поэзии» отвечал, что время покажет, оно всё расставит на свои места, а в будущее не заглянешь. Но явно оживлялся, когда хвалили прозу, которую считал недооцененной, и сильно по этому поводу горевал.
Газетно-журнальные наскоки на его песни внешне воспринимал спокойно, но глубоко огорчился, когда в «Вопросах литературы» вышла злобная и несправедливая статья Станислава Куняева «Инерция аккомпанемента». Мои попытки смягчить удар, ссылки на мнения хороших и авторитетных людей Булат парировал так: «Мы с Куняевым дружили, он очень умный человек – и ругает меня, а хвалят-то люди послабее…» Помню, что меня это кольнуло, ибо камешек попал рикошетом и в меня.
Летом 1990-го Булат отозвался о своем зоиле несколько иначе. Во время шашлычных посиделок в Вермонте двое бывших москвичей-эмигрантов завели разговор о кадровых переменах в журнале «Наш современник» и о том, как благотворно сказалось на его литературно-философском уровне мудрое руководство нового главного редактора Куняева. Булат опешил: «Да о чем вы говорите! Какая такая философия-литература! Они же все бандиты!»
Призывая друзей не опасаться «высокопарных слов», Булат упорно избегал их, когда говорил о своем писательском ремесле. Песни свои «придумывал», и не песни даже, а «песенки». К «сочинил», «написал» прибегал редко. Слова «создал» в его лексиконе не было. В разговоре о том, почему стал мало писать стихов и песен (дело было в конце 60-х), объяснил это просто и, как мне показалось, вызывающе прозаично: израсходовал запас любимых слов, исчерпал их возможности. «Я ведь иду от конкретных слов – „надежда“, „женщина“, „дорога“, „труба“, „Арбат“, – стихотворение вырастает из них, а не из какого-то там высокого и абстрактного „замысла“ или „идеи“».
Среди излюбленных слов Булата почетное место занимали слова музыкальные – в его стихах звучат оркестры и оркестрики, играют скрипки, трубы и радиола, поет кузнечик, гремит «мелодия, как дождь случайный», «заезжий музыкант целуется с трубою», а веселый барабанщик «в руки палочки кленовые берет»…
УВЕЛИЧЕННАЯ ОКТАВА
К музыке Булат относился с почтением и трепетом – как к субстанции высшего порядка, для простого смертного непостижимой. «Ты знаешь, я тебя боюсь, – выпалил он мне однажды с деланным испугом. – Ты страшный человек: музыку, гостью из небесных сфер, пригвождаешь к бумаге, превращаешь в какие-то черные значки. Кошмар!»
Однажды (дело происходило еще в Москве) Булат поинтересовался, что я думаю о музыке его песен, есть ли в ней хоть какая-нибудь оригинальность или вся она – сплошное подражание, общие места. Я ответил, что главное в его музыке – не оригинальность, а незаменимость. Именно такие мелодии нужны его стихам, именно они помогают, а не мешают проявиться слову. Но при этом есть у него и напевы своеобычные и далеко не простые, например в «Новогодней елке» или в «Молитве Франсуа Вийона».
«Но „Молитва“-то, мне кажется, построена довольно стереотипно», – усомнился Булат. «Допустим, но твой „Лесной вальс“ – где тут стереотип? Мелодия сложна, изысканна, чего стоит хотя бы абсолютно непредставимый в советской песне головокружительный скачок вниз на остродиссонантную увеличенную октаву, с соль-диеза на соль (между „то ласково, то страстно“ и „Что касается меня“). А какая свежая гармоническая модуляция (из минора в мажор) подчеркивает и „просветляет“ этот широкий и дерзкий ход! Но этого мало. Уверен: любой уважающий себя член Союза советских композиторов озвучил бы это стихотворение в ритме вальса. О „Музыканте в лесу под деревом“, который „наигрывает вальс“, ты поешь не в кружащемся движении на три, а на четыре! Представь, что сделали бы с Блантером, если бы он отказался от вальса в своем знаменитом „С берез неслышен, невесом слетает желтый лист…“ А „До свидания, мальчики“? – продолжал я. – Профессионал, прочитав „Ах, война, что ж ты сделала, подлая…“, встал бы в позу и выдал нечто драматическое и гневное. А вот автор стиха поет его сдержанно и тихо, в характере лирического вальса». – «Погоди, погоди, а мне как раз хотелось, чтобы это звучало сильно, с болью! „Ах, война!!!“ – попытался изобразить Булат. – Но я не смог, кишка тонка, в музыке я не мастер, не профессионал».
«И слава богу!» – подумал я. И попробовал объяснить, что у поющих поэтов – свой особый жанр, своя ниша в искусстве, что авторское пение сродни авторскому чтению и народной песне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
 https://sdvk.ru/Sanfayans/Unitazi/ 

 Порцеланоса Capri