- Откровенно говоря, все складывается не так, как нужно бы, - грустно сказал он. - Наш Гингольд, сами знаете, немного прижимист. Может быть, лучше было бы, когда я создавал "Парижские новости", остановить свой выбор на другом финансисте. Но на любое дело вы раздобудете средства легче, чем на литературу побежденных. Ведь Гингольд дал деньги на "Парижские новости" не ради моих прекрасных глаз. И не во имя правды, а чистогана ради. Он человек осторожный, и стоит двум-трем читателям выразить недовольство, как у него уже поджилки трясутся.
Тяжелым, негнущимся шагом Гейльбрун подошел к софе, медленно на нее опустился; было заметно, что ему за шестьдесят.
- Мне нелегко, дорогой Траутвейн, - сказал он. - Будь я волен поступать по своему усмотрению, я был бы сговорчивее. И вы бы печатали своего Чернига или Майзеля сколько влезет и денег платили бы им сколько влезет. Но, к сожалению, дело не только во мне. Приходится быть расчетливым. Стоит отпасть двум десяткам подписчиков, как Гингольд начинает плакать и стенать, а чуть дела наши поправляются, он немедленно снимает все сливки себе, вместо того чтобы вложить средства на улучшение газеты. Мы чертовски бедны, волей-неволей экономишь. Каждая лишняя строчка, пусть даже и очень хорошая, вытесняет другую, нужную. Я бы с удовольствием помог вашим протеже, но, к сожалению, не могу превращать "Парижские новости" в благотворительное общество. - Он лег, закрыл глаза, вздохнул. - Меня обвиняют в легкомыслии, - сказал он. - Меня попрекают тем, что время от времени я провожу ночь в каком-нибудь фешенебельном клубе и поигрываю в карты. У меня чертовски много работы. Неужели я не имею права изредка развлечься, освежиться? Возможно, что наша работа здесь не очень-то нужна, но, несомненно, это - самое нужное из всего, что эмигранты могут делать сегодня. Так неужто нашему брату надо вести монашеский образ жизни в ущерб своей работоспособности - и только ради того, чтобы время от времени уделить сто франков какому-нибудь нищему?
Траутвейн видел, как утомлен и раздражен Гейльбрун. Ему стало жаль его, вся его злоба улеглась. Гейльбрун рассказал ему, как было известно Траутвейну, далеко не о всех своих заботах; еще немало других обстоятельств омрачало его существование. Семейные дела его были крайне запутанны. С женой он большей частью жил врозь, дочь была замужем в Мюнхене за доктором Клейнпетером, известным терапевтом, и там как будто тоже не все ладилось: дочери нельзя было оставаться больше в Германии, этому браку "арийского" врача с еврейкой грозило, по-видимому, крушение. И денежные дела Гейльбруна, несомненно, были из рук вон плохи. Не надо так строго судить его. Ничего удивительного, что ему захотелось хоть раз отвести душу и обрушиться на своего главного врага - Визенера. Его, Гейльбруна, нацисты всячески старались смешать с грязью - и через газеты и по радио; они не гнушались никакой ложью.
- Я всегда забываю, - с раскаянием признал Траутвейн, - что пора гуманизма миновала. Я и сам подчас брал в руки навозные вилы вместо рапиры.
- Бывало с вами, дорогой Траутвейн, бывало, - энергично закивал большой головой Гейльбрун. Оба вспомнили о "задницах" и "пачкунах", вызвавших недовольство Гингольда, и улыбнулись.
По четвергам Гейльбрун собирал у себя гостей. Зепп и Анна Траутвейны довольно часто бывали на этих вечерах. Зепп обычно не замечал ни комнат, ни обстановки, но даже ему неизменно бросалось в глаза, что парижская квартира Гейльбруна была копией его берлинской квартиры - словно призрак былого. Не в пример многим другим, Гейльбруну удалось вывезти из Германии свою обстановку. И теперь она заполнила его комнаты, громоздкая, старомодная, неудобная, вычурно-роскошная; в первое же свое посещение Анна заметила, что вся эта мебель расставлена совершенно так же, как в Берлине. И еда подавалась на той же излишне разнообразной посуде - это она тоже отметила с первого же раза. И люди были те же, и разговоры велись такие же.
Правда, фрау Гейльбрун сегодня отсутствовала. Муж и жена снова жили врозь. Временами они мирились; фрау Гейльбрун страстно любила мужа, но жить с этим надменным, бестактным человеком было нелегко, и, как ни влекли ее к мужу его блестящие качества, их оборотная сторона отталкивала ее не меньше. Гости Гейльбруна никогда не знали, уместно ли осведомиться, как поживает его жена.
Сегодня принимал гостей он один и делал это шумно, размашисто, весело, хотя в этом веселье сквозила некоторая судорожность.
Собралось, вероятно, человек двадцать. Среди них были люди с именами, в свое время звучавшими в Берлине довольно громко; в числе гостей находились и бывший министр, и бывший статс-секретарь, и бывший университетский профессор, и бывший директор крупного концерна, и бывший редактор известной берлинской газеты, и бывший музыкальный критик, когда-то задававший тон в музыкальных кругах Берлина. Ужин был отличный, гости оживленно беседовали, все были хорошо одеты и прекрасно чувствовали себя в этой привычной солидной обстановке.
Как всегда, Гейльбрун расхваливал свою кухарку. То, что подают его гостям, - это настоящий берлинский ужин славных времен республики. Берлин, славные времена республики - это-то, очевидно, и надеялись найти здесь гости, они с радостью окунались в атмосферу прошлого. Словно но уговору, все избегали злободневных тем. Зато предавались радостям былых побед, негодовали по поводу былых поражений, спорили о давно позабытых предметах споров; безвозвратно минувшее не было минувшим, оно было здесь, оно жило; собеседники горячились - так ли это происходило или иначе? - если им случалось разойтись в мнениях насчет какой-нибудь безразличной детали. Так было с большинством немецких эмигрантов: они не могли оторваться от своего прошлого, оно представало перед ними все в большем и большем блеске. "У нас" это было так, говорили они, "у нас" все было лучше, практичнее, целесообразнее. "У нас", говорили они, думали, сожалели, сравнивали, повторяя по всякому поводу и на родном языке и по-французски: "у нас", "chez nous". "Мосье chez nous" - прозвали этих людей французы. И вот сегодня вечером, у Гейльбруна, все чувствовали себя как дома, chez nous, эти несколько часов все благодушествовали.
Старый профессор Рингсейс заговорил с Траутвейном. Тайный советник Рингсейс был эллинистом с мировым именем, его книги, посвященные спорным вопросам гомероведения, находили отклик далеко за пределами круга специалистов. Хоть и "ариец", к тому же далекий от политики человек, он все же был изгнан из родной страны; более того, пережитое им в третьей империи так подействовало на него, что теперь его считали не вполне здоровым душевно.
А случилось вот что. Наиболее ценным вкладом в современную немецкую классическую филологию считалась "Энциклопедия классической древности". Над ней работало уже второе поколение ученых. Нацисты изъяли из списков участников этого труда всех ученых-евреев, чем затянули окончание всей работы и навсегда подорвали ее ценность и значение. Подавленный случившимся, Рингсейс неуважительно высказался о национал-социалистском правительстве. И тогда, как рассказывают, на него донес собственный его племянник, подросток, к которому он был очень привязан. Власти вызвали Рингсейса и в вежливой форме заявили ему, что у правительства остается два выхода:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213
Тяжелым, негнущимся шагом Гейльбрун подошел к софе, медленно на нее опустился; было заметно, что ему за шестьдесят.
- Мне нелегко, дорогой Траутвейн, - сказал он. - Будь я волен поступать по своему усмотрению, я был бы сговорчивее. И вы бы печатали своего Чернига или Майзеля сколько влезет и денег платили бы им сколько влезет. Но, к сожалению, дело не только во мне. Приходится быть расчетливым. Стоит отпасть двум десяткам подписчиков, как Гингольд начинает плакать и стенать, а чуть дела наши поправляются, он немедленно снимает все сливки себе, вместо того чтобы вложить средства на улучшение газеты. Мы чертовски бедны, волей-неволей экономишь. Каждая лишняя строчка, пусть даже и очень хорошая, вытесняет другую, нужную. Я бы с удовольствием помог вашим протеже, но, к сожалению, не могу превращать "Парижские новости" в благотворительное общество. - Он лег, закрыл глаза, вздохнул. - Меня обвиняют в легкомыслии, - сказал он. - Меня попрекают тем, что время от времени я провожу ночь в каком-нибудь фешенебельном клубе и поигрываю в карты. У меня чертовски много работы. Неужели я не имею права изредка развлечься, освежиться? Возможно, что наша работа здесь не очень-то нужна, но, несомненно, это - самое нужное из всего, что эмигранты могут делать сегодня. Так неужто нашему брату надо вести монашеский образ жизни в ущерб своей работоспособности - и только ради того, чтобы время от времени уделить сто франков какому-нибудь нищему?
Траутвейн видел, как утомлен и раздражен Гейльбрун. Ему стало жаль его, вся его злоба улеглась. Гейльбрун рассказал ему, как было известно Траутвейну, далеко не о всех своих заботах; еще немало других обстоятельств омрачало его существование. Семейные дела его были крайне запутанны. С женой он большей частью жил врозь, дочь была замужем в Мюнхене за доктором Клейнпетером, известным терапевтом, и там как будто тоже не все ладилось: дочери нельзя было оставаться больше в Германии, этому браку "арийского" врача с еврейкой грозило, по-видимому, крушение. И денежные дела Гейльбруна, несомненно, были из рук вон плохи. Не надо так строго судить его. Ничего удивительного, что ему захотелось хоть раз отвести душу и обрушиться на своего главного врага - Визенера. Его, Гейльбруна, нацисты всячески старались смешать с грязью - и через газеты и по радио; они не гнушались никакой ложью.
- Я всегда забываю, - с раскаянием признал Траутвейн, - что пора гуманизма миновала. Я и сам подчас брал в руки навозные вилы вместо рапиры.
- Бывало с вами, дорогой Траутвейн, бывало, - энергично закивал большой головой Гейльбрун. Оба вспомнили о "задницах" и "пачкунах", вызвавших недовольство Гингольда, и улыбнулись.
По четвергам Гейльбрун собирал у себя гостей. Зепп и Анна Траутвейны довольно часто бывали на этих вечерах. Зепп обычно не замечал ни комнат, ни обстановки, но даже ему неизменно бросалось в глаза, что парижская квартира Гейльбруна была копией его берлинской квартиры - словно призрак былого. Не в пример многим другим, Гейльбруну удалось вывезти из Германии свою обстановку. И теперь она заполнила его комнаты, громоздкая, старомодная, неудобная, вычурно-роскошная; в первое же свое посещение Анна заметила, что вся эта мебель расставлена совершенно так же, как в Берлине. И еда подавалась на той же излишне разнообразной посуде - это она тоже отметила с первого же раза. И люди были те же, и разговоры велись такие же.
Правда, фрау Гейльбрун сегодня отсутствовала. Муж и жена снова жили врозь. Временами они мирились; фрау Гейльбрун страстно любила мужа, но жить с этим надменным, бестактным человеком было нелегко, и, как ни влекли ее к мужу его блестящие качества, их оборотная сторона отталкивала ее не меньше. Гости Гейльбруна никогда не знали, уместно ли осведомиться, как поживает его жена.
Сегодня принимал гостей он один и делал это шумно, размашисто, весело, хотя в этом веселье сквозила некоторая судорожность.
Собралось, вероятно, человек двадцать. Среди них были люди с именами, в свое время звучавшими в Берлине довольно громко; в числе гостей находились и бывший министр, и бывший статс-секретарь, и бывший университетский профессор, и бывший директор крупного концерна, и бывший редактор известной берлинской газеты, и бывший музыкальный критик, когда-то задававший тон в музыкальных кругах Берлина. Ужин был отличный, гости оживленно беседовали, все были хорошо одеты и прекрасно чувствовали себя в этой привычной солидной обстановке.
Как всегда, Гейльбрун расхваливал свою кухарку. То, что подают его гостям, - это настоящий берлинский ужин славных времен республики. Берлин, славные времена республики - это-то, очевидно, и надеялись найти здесь гости, они с радостью окунались в атмосферу прошлого. Словно но уговору, все избегали злободневных тем. Зато предавались радостям былых побед, негодовали по поводу былых поражений, спорили о давно позабытых предметах споров; безвозвратно минувшее не было минувшим, оно было здесь, оно жило; собеседники горячились - так ли это происходило или иначе? - если им случалось разойтись в мнениях насчет какой-нибудь безразличной детали. Так было с большинством немецких эмигрантов: они не могли оторваться от своего прошлого, оно представало перед ними все в большем и большем блеске. "У нас" это было так, говорили они, "у нас" все было лучше, практичнее, целесообразнее. "У нас", говорили они, думали, сожалели, сравнивали, повторяя по всякому поводу и на родном языке и по-французски: "у нас", "chez nous". "Мосье chez nous" - прозвали этих людей французы. И вот сегодня вечером, у Гейльбруна, все чувствовали себя как дома, chez nous, эти несколько часов все благодушествовали.
Старый профессор Рингсейс заговорил с Траутвейном. Тайный советник Рингсейс был эллинистом с мировым именем, его книги, посвященные спорным вопросам гомероведения, находили отклик далеко за пределами круга специалистов. Хоть и "ариец", к тому же далекий от политики человек, он все же был изгнан из родной страны; более того, пережитое им в третьей империи так подействовало на него, что теперь его считали не вполне здоровым душевно.
А случилось вот что. Наиболее ценным вкладом в современную немецкую классическую филологию считалась "Энциклопедия классической древности". Над ней работало уже второе поколение ученых. Нацисты изъяли из списков участников этого труда всех ученых-евреев, чем затянули окончание всей работы и навсегда подорвали ее ценность и значение. Подавленный случившимся, Рингсейс неуважительно высказался о национал-социалистском правительстве. И тогда, как рассказывают, на него донес собственный его племянник, подросток, к которому он был очень привязан. Власти вызвали Рингсейса и в вежливой форме заявили ему, что у правительства остается два выхода:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213