Когда он представлял себе лицо Клауса Федерсена, искры плясали у него перед глазами. Уж не Клаус ли прислал ему статью? Не могло быть сомнений, что из его товарищей никто еще не читал этой статьи, но ему казалось, будто все о ней знают. Сегодня утром он точно шел сквозь строй. И во всем этом виноват он, Визенер. Кто он, в сущности, этот мосье Визенер? Если он нацист, то как он мог сойтись с полуеврейкой, с дочерью урожденной Рейнах? Как мог он дать ему в матери эту женщину? Кто разрешил Визенеру отравить ему, Раулю, жизнь? Да, Рауль потерял всякую способность логически мыслить и всякое самообладание. Он забыл, что в те времена, когда его произвели на свет божий, понятий "ариец" и "неариец" не существовало, они жили разве только в больных головах нескольких изуверов, которым отказано было в даре ясного мышления. Он просто-напросто отвергает такого отца. Он плюет в лицо этому бошу, разыгрывающему из себя француза, этому комедианту, который на самом деле - ни то, ни се, ни француз, ни немец, этому субъекту, сумевшему лишь изгадить ему жизнь. "C'est cela, - думает он, - ma vie est ratee" [именно так, моя жизнь не удалась (франц.)], - и мысленно повторяет то же самое грубыми немецкими словами: "Он изгадил мне жизнь".
Визенер оглядывает своего сына. От его привлекательности ничего не осталось, его внешность сейчас не радует глаз, гордиться Визенеру сейчас нечем. Перед ним бедный, загнанный мальчик. Сегодняшнее событие совершенно выбило его из колеи, стерло с него весь грим, а то, что оказалось под гримом, довольно неприглядно. Мальчик говорит торопливо, мешая немецкую и французскую речь, и едва заметный акцент, обычно придающий столько прелести его немецкому языку, делает теперь этот язык некрасивым, вульгарным. Глубокий голос Рауля звучит глухо. Вот так звучал и голос Леа сегодня по телефону. И унаследованный от Леа длинный хрящеватый нос, который обычно красит его, иначе лицо было бы слишком миловидным, девичьим, сейчас, когда он так взволнован, просто уродует его. Значит, мы, национал-социалисты, правы, утверждая, что при смешении крови дети наследуют только худшие свойства родителей.
Ни на поведении, ни на лице Визенера мысли его не отражаются. Выставив вперед подбородок, сжав губы, сильный, мужественный, стоит он перед распустившимся, неистовствующим, потерявшим голову юношей. Он только смотрит на него, и уж одно это спокойствие дает ему превосходство над сыном.
А это превосходство только сильнее взвинчивает Рауля.
- Самое меньшее, чего я от вас требую, - кричит он, - это чтобы вы реабилитировали меня. Теперь-то уж по что бы то ни стало надо организовать слет молодежи, и я должен возглавить делегацию "Жанны д'Арк". Это вы, во всяком случае, обязаны мне устроить. - Он говорит запальчиво, сбивчиво, но в голосе нельзя не услышать ноток настойчивой просьбы, мольбы.
И Визенер слышит их. Но его возмущает, что Рауль так глуп и не хочет понять всей неуместности своего требования теперь, после статьи в "Парижских новостях". Рауль не может не знать, что сам он, Визенер, влип по уши, - и в такую минуту он предъявляет к нему наглое, эгоистическое, неосуществимое требование.
Визенер наклоняется, поднимает разлетевшиеся по полу бумажки, тщательно разглаживает их, присоединяет к остальным, считает.
- Восемьсот, - говорит он с мелочной, глупой, злой насмешкой. Он кладет деньги в карман.
- Что вам, собственно, угодно, мосье де Шасефьер? - продолжает он с той же нелепой насмешкой; позднее он сам поразится своему тону. - Вас взволновали анонимные сплетни в эмигрантской газетке? Вам-то какое до них дело? Вам-то о чем волноваться? Где это написано, мосье де Шасефьер, и кто вам сказал, что я ваш отец?
Эти слова - чистейший вздор. В том, что он его отец, не может быть сомнений, одно сходство с Раулем уже доказывает это. Он видит глаза мальчика и знает, что в эту минуту у него, Визенера, совершенно такие же глаза. Но если даже он не отец ему, что это меняет? Почему эта статья не может задеть мальчика, если она по его, Визенера, вине позорит имя его матери? Отчего бы ему не прийти в бешенство? Все, что он, Визенер, в данную минуту говорит, - это бред, он это прекрасно знает, он знал это прежде, чем начал говорить. Он знает также, что этими словами навеки отталкивает от себя сына. И все же он их произносит.
Рауль стоит перед ним, сознание, что его хотят осрамить, оскорбить, пронизывает его насквозь, наполняет жгучим, слепым гневом, как никогда в жизни. Что этот субъект плетет? Это - новое оскорбление его матери. Вот, на стене висит ее портрет. Рауль, хотя и не смотрит на портрет, отчетливо его видит. В это мгновение ему вдруг больше, чем когда бы то ни было, ясно, какую роль в жизни этого человека играла его, Рауля, мать. Каким же надо быть негодяем и глупцом, чтобы так цинично от нее отречься. Волна безмерного гнева подхватила и понесла Рауля. Чего он вообще хочет, этот Визенер? Если он не отец ему - а, к сожалению, он все-таки отец, - то как он смел так нагло заставлять его столько лет разыгрывать роль сына? И внезапно, позеленев от ярости, он срывающимся голосом швыряет Визенеру в лицо:
- Что? Вдобавок вы еще и трус? Вдобавок вы еще хотите увильнуть? Бош, грязный бош!
Визенеру следовало бы сохранить благоразумие. Тщетно будет он позднее, сидя за своей Historia arcana, вопрошать себя, куда девалась его логика, его испытанная проницательность психолога. Как это он не посчитался с отчаянным возбуждением мальчика? Чужим он прощал непростительные слабости. Как же это он собственному сыну не простил вполне простительную вспышку? Возможно, это произошло потому, что стук Марниной машинки, чуть доносившийся из третьей комнаты, вдруг оборвался, а возможно, и потому, что он не ждал от всегда сдержанного Рауля такой бурной вспышки. Как бы там ни было, Эрих Визенер, высококультурный, рафинированный Визенер, на которого излились все щедроты образования и ума, поступил так, как поступил бы в этом случае любой невежда, мещанин, унтер. Он поднял руку и звонко ударил Рауля сначала по правой, а потом по левой щеке.
Рауль слегка покачнулся, но будто окаменел. Он не проронил ни звука. Из кабинета, очень глухо, вдруг снова донесся тупой, торопливый стук машинки. Щеки Рауля залились краской, на них отчетливо проступили следы пальцев. Юноша постоял с минуту, потом тяжело повернулся и вышел из комнаты.
Визенер проводил его глазами. Его взволновало не то, как Рауль стоял перед ним, слегка пошатываясь, но весь окаменев, и не след его собственной руки, которой он ударил мальчика. А вот как Рауль уходил из комнаты, еле волоча ноги и опустив плечи, как он, восемнадцатилетний юноша, обычно такой собранный, побрел вдруг усталой, стариковской походкой, - это потрясло Визенера. Весь его гнев улетучился, как воздух из продырявленной шины. Еще мгновение - и он бросился бы за сыном и вернул его.
Он опустился на стул. Только теперь, после ухода Рауля, он осознал, каких усилий ему стоило не кричать, не буйствовать. Он дышал с трудом, сердце давало себя чувствовать. Спустя некоторое время он встал, распахнул окно, глубоко втянул в себя апрельский воздух; воздух был влажный, теплый, - он предпочел бы свежий ветерок, но он все же долго стоял, высунувшись из окна. Затем вернулся на середину комнаты, проделал по всем правилам несколько гимнастических упражнений, несколько ритмических вдохов и выдохов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213