https://www.dushevoi.ru/products/kuhonnye-mojki/Granfest/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сумрачный же германский гений и уравновешенно чувствует, и упорядоченно страдает. Впрочем, Бугорин и сам не мавр. Она посоветовала мне умерить «каплинские эмоции» и вспомнить, что в нашей славной конторе мы зарабатываем на хлеб.
Эта ее завидная трезвость и малоприятное замечание, что полагается знать свой шесток, меня и задели, и огорчили. Но еще больше я был расстроен характером наших отношений — изломанным, избегавшим ясности, неврастенически декадентским. Недаром мы с нею были детьми еще догнивающего столетия. Не можем найти ни верного тона, ни верного стиля в том, как общаемся. Что за нечистый в нас поселился?
Все время я мысленно возвращался в белые полночи Петербурга. Где ты, недавняя Марианна? Она ее мало напоминала. Особенно — оставаясь со мной. Взрывалась, говорила отрывисто, не выбирая изысканных слов.
Я как-то заметил:
— Боюсь, что вы стали невыносимо демократичны.
Она саркастически усмехнулась:
— Старая революционная песня — вышли мы все из простонародья.
Эта шутка меня не развеселила. Все да не все. Я почему-то сразу же вспомнил Ивана Мартыновича и осчастливленную им Золушку. Вспомнил, с каким недобрым вызовом сказала она своему растерявшемуся и удрученному Пигмалиону: «У меня плебейские руки и ноги». Но там это было хоть органично и соответствовало реалиям.
Я чувствовал, что Марианна Арсеньевна отдаляется от меня все больше. Когда она снисходила до близости, лицо ее было таким отрешенным, что я невольно сам себя спрашивал: кого она видит сейчас пред собою? Чей образ в этой ночной духоте она призывает себе на выручку?
Однажды я сорвался, не выдержал, сказал: не прояснит ли она, что побудило ее толкнуться в тот петербургский вечер в мой номер?
Марианна отозвалась не сразу.
— Голубчик, — сказала она устало, — примите мой дружеский совет: не следует домогаться у женщины, с какой она стати пошла вам навстречу. Вы обесцените вашу победу.
Я принял совет и не стал настаивать. И впрямь необязательно знать, зачем она уступила тебе или кому-то еще. Перебьемся. Я спрашивал себя о другом: случится ли вновь петербургская ночь? Я точно вымаливал ее.
И вымолил. Даже в тот белый сумрак она не была столь добра и щедра. Я так и не понял этой загадки: ее наступившая осень нисколько не укротила ее притягательности, скорей придала ей особую магию. С ума не шла пушкинская строка, юношеская, еще лицейская: «моя весна — осенняя заря». В чем был этот странный секрет? Быть может, в той мудрости, что скрыта в прощании, когда, неожиданно прозревая, видишь и чувствуешь, что теряешь. Или я просто обрел свою женщину?
Мы ни о чем не говорили. Слышался перестук часов. Сквозь штору из чужого окна засматривал алый свет ночника. Чья-то машина горько стонала — то ли сигнал позабыли выключить, то ли ее хотели угнать.
Уже уходя, она шепнула: «Сказано было не все. Напишу вам». И этих слов я тоже не понял. Но сказано и впрямь было мало.
Только зачем же ей мне писать? Я вспомнил, как она сокрушалась, что ныне уже не пишут писем. Возможно, поэтому ей захотелось, всему вопреки, возродить традицию?
Письмо пришло через несколько дней. Оно и сегодня — под рукою. Так часто смотрел я на эти листки, исписанные размашистым почерком, видел перед собой эти буквы, крупные, скачущие по бумаге, обгоняющие одна другую, так часто повторял про себя эти стремительные периоды! Иные я выучил наизусть.
Она мне писала, что понимает — это письмо меня удивит, при этом — удивит неприятно. Она уезжает — почему? Все это объяснить непросто. Можно было б что-то придумать и сочинить, врать мы привыкли, лжем и тогда, когда можно не лгать. Такая уж наша форма общения. Но предпочтительней обойтись без некоторых волшебных подробностей.
Что делать с людьми? С их неспособностью устроить жизнь по-человечески (впрочем, теперь она и не знает, что это значит — «по-человечески»). Что делать с их стойкой нечистоплотностью, с великолепным пренебрежением ко всякой духовной гигиене? Что делать с их ленью и нежеланием хотя бы немного себя почистить, если изменить невозможно? С их страстью к опасному мифотворчеству и абсолютным их неумением видеть наш мир и тех, кто живет в нем, такими, каковы они есть? Проходят века и тысячелетия — решительно ничего не меняется, все те же бесстыжие инфантилы — ни грана, ни капельки отрезвления. Все то же — дайте нам новых идолов!
Естественно, я вспомнил о Каплине. Подайте ему такую историю, которая была бы свободной от глупости, пошлости, заблуждений! Однако Марианна Арсеньевна, в отличие от моего учителя, уже не мечтает переиграть этот доставшийся нам маршрут, не рвется иначе расставить кубики.
Больше того, мне даже почудилось, что в этом состоянии духа она предъявит профессору счет. Нечего сетовать на историю, упав под ее плебейские ноги, если не смог за себя постоять, если не стал не похожим на нас, не оправдавших твоих ожиданий. Однако об Иване Мартыновиче Марианна Арсеньевна вспомнила позже, после того, как она изложила самую суть своего письма, и вспомнила вполне уважительно.
Итак, она «приняла предложение столь нелюбимого вами Планинца». Причин для такого решения много, все они серьезны и вески — она меня просит поверить нa слово. «Я бы могла их здесь привести, но исповедоваться в моем возрасте — есть в этом нечто… да, то самое, что „в лондонском кругу“ и так далее… Однажды мы толковали об этом».
Да, разумеется, был разговор. Я уже знал, что нигде не спрячусь ни от того царскосельского дня, ни от той ночи в Санкт-Петербурге, ни от прощания в Москве. А пуще всего — от моей обиды.
Словно поняв, что со мной происходит, она писала дальше: «Что делать? Мой вариант не идеален, но все же он обрадует Стефана, устроит Бугорина и успокоит эту злосчастную Марианну. Поверьте, что и для вас так лучше. Мы опоздали на наше свидание. Нынче мы оба слишком несвежи, слишком подержанны и помяты, слишком безошибочно помним, что счастье вмещается в ночь или в день, а скука и тоска длятся годы.
Но самое скверное: все, что я знаю, и все, что читала о вашем учителе, что слышала — прежде всего, от вас, — меня обжигает горькой догадкой. Что, если каплинская литота имеет прямое отношение не только к смене цивилизаций, но к каждому из нас? Это жестко? Пусть. Я устала от умолчаний. Да, все мы стали и меньше и мельче. И все мы на глазах укорачиваемся. Похоже, что Бекон не зря заметил, что явное сходство с человеком делает обезьяну мерзкой.
Где-то, когда-то я прочла: спасатели, разбирая завалы, каждые два часа объявляли минуту тишины, чтоб услышать, не донесется ли чей-то стон. Какой истошный зов о спасении, о помощи услышали б все мы, если б на миг, на единый миг, замер бы наш ревущий мир.
Прощайте. Я вряд ли вас убедила. Очень уж было нам хорошо, когда мы пытались укрыться друг в друге. Спасибо. Но продолжения не было. Коль сможете — не вините меня. Коли не сможете — вините. Все так, mea vita — mea culpa».
Все остальное — в том же духе. Письмо было мутное, дымное, темное, полное всяческих недосказанностей. Похоже, она его писала на грани подавленной истерики, столь частой у женщин в такую пору. Читать его было мне так же тяжко, как ей, должно быть, его писать. Тяжко и тошно — моя обида мне не давала передышки. Возможно, что я называл обидой сознание непоправимой беды.
Ну, все. Поиграли мы в эти кубики, теперь их надо расставить заново.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
 https://sdvk.ru/Akrilovie_vanni/ugloviye/ 

 Мэй Soft Marble