душевая кабина sensea ivon низкий поддон 90х90 см 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я был готов поверить любому, кто объявил бы, что мне привиделся весь пестрый хоровод моих дней — и близость к высочайшим особам, и Меттерних, и Нессельроде, и Бисмарк, что не было явной и тайной политики, конгрессов и ужасных решений, гнавших десятки тысяч людей на бойню, на Голгофу, на гибель. Мне более не казалось странным, что я, светлейший и канцлер Империи, заканчиваю земной свой срок в городе той самой страны, что изувечила Севастополь. Все это было так давно, может быть, даже — и приснилось. Зато несомненными и безусловными были и скромная квартирка, и скромный обед в судках из кухмистерской.
Все естественно. Чем ближе к началу — а конец возвращает тебя к началу — тем важней тебе истинно необходимое — заново обретенное зрение.
Я это понял за длинный год, который для этого был мне дарован. Вот почему сейчас, в Баден-Бадене, я уже знаю, что узкое ложе вмещает не только «corpus meum», этот вот ссохшийся «corpus meum» — оно вмещает другую вселенную, видимую мне одному.
Я чувствую: мне стало доступно предвиденье и взором бессмертия, которое вселилось в меня, готовое к новым преображеньям, я различаю северный город, пыльную улицу, стайку мальчишек. Один из них вдруг замирает на месте, и мы обмениваемся с ним взглядом. Потом он загадочно исчезает, и вновь предо мною пыльная улица, вечерний туман и чуть впереди меня — бредущий медленно человек. Я вижу лишь сутулую спину, но мне понятно, как он измаялся и что идти ему все трудней.
Чем дальше он от меня уходит, тем все отчетливей наша связь, так же, как все знакомей мне мальчик, остановившийся на пути, чтоб разглядеть меня получше. Все больше я узнаю и город, и пыльную улицу в белых бликах вечернего света — мало-помалу, меня отпускает моя тревога, становится легко и покойно, все кажется родным и домашним.
Но — только на миг! Всего лишь на миг! Вновь то же, привычное: я пытаюсь хоть несколько придержать на краю чубарого коренника с пристяжными. Но сил уже нет, и я понимаю, что ночь одиннадцатого марта — это моя последняя ночь. «Днесь подвиги вам предстоят иные». Днесь подвиг мне предстоит иной — не тот, которого ждал поэт, — войти в неведомый завтрашний день, в котором меня уже не будет.
Я успеваю спросить свою Машеньку: узнаем ли мы с тобой друг друга? И, не дождавшись ее ответа, точно махнув на все рукой, с облегчением отпускаю поводья.
Какой бесконечной была моя жизнь и как мгновенно она пролетела!
12
Бьется за окнами снежная пыль, стекла покрыты белесой пленкой, постанывает и ноет ветер, улица детства в темноте утратила милые приметы, кажется чужой и враждебной. В этом году, как на грех, нам выпал не отпускающий зиму март.
Сам не пойму, отчего, зачем вспомнилось мне, как с группой туристов я побывал в другом полушарии, в древней земле, хранящей могилы давно почивших цивилизаций. Мы вышли на берег и вдруг осознали, что мы — на самом краю страны.
Ее больше не было. В этот же миг погода стремительно изменилась. Солнце бежало, над нами нависло смертельно бледное, злобное небо, набухшее грозой и потопом. А в беззащитный беспомощный берег, свирепо рыча, стучал океан. Казалось, что прямо перед собой я вижу последний день творенья.
Не спится. Одна из тех ночей, когда физически ощущаешь присутствие невнятной угрозы. Хотя для этого нет оснований. После перехода границы время словно вернулось вспять, словно вошло в свои берега. Все обычней сочетание слов «в прошлом веке», вчера лишь звучавшее странно — «прошлым веком» был все еще девятнадцатый. Но теперь я привык и сразу смекаю — речь идет о моем родимом столетии.
Может ли быть продолжена жизнь, та жизнь, которой я долго жил, в этом загадочном новом миллениуме, или она принадлежит, вся — от начала до финала — исчерпанному двадцатому веку?
Дней моих набралось уже много. Ветхий человек улыбнется, но я-то знаю, что срок мой не короток, больше того — он тянется долго.
Чему, чему свидетели мы были! На наших глазах ушел на дно пропоротый Левиафан сверхдержавы, а с ним — государственные геронты. Исчезли династии, кланы, семейства и респектабельные сообщества с бесспорной криминальной начинкой.
— Какой ты бесчувственный человек, — все чаще меня укорял Бугорин.
В ответ я лишь пожимал плечами. Когда-то я возражал и внушал, что я готов, подобно ему, пролить свою слезу над империей. Причем — без насилия над собой. В ней, безусловно, была импозантность, чувствовался размах, и в ней не было пошлой племенной ограниченности. Империя интернациональна по определению — чтоб уцелеть, обязана (пусть без большого восторга) отказываться от ксенофобии. Больше того — хоть и в скромных дозах, — но в ней есть космополитический шарм. Подобная вынужденная терпимость может придать ей вид пристойный и даже более человечный, чем тот, который мы наблюдаем у моноэтнических образований с их провинциальной гордыней.
— Беда империи, — говорил я, — в том, что ей не хватает юмора. Она принимает себя всерьез и не задумывается о соразмерности, ее подчиняет и распирает лягушечья жажда раздуться побольше, а это не приводит к добру. К тому же она холодна к своим подданным. Понятное дело: их так много, на всех не напасешься тепла. Но подданных это обижает. Им вдруг открывается: слишком часто приходится умирать за империю, она же за них умирать не готова. Ни даже — хоть чуточку поступиться своим невероятным величием.
Бугорин обиженно уличал меня:
— Твоя горбуновская манерочка. Начать за здравие, кончить за упокой. Всегда и всюду — все та же каплинщина.
Однако мне было не до дискуссий. По возвращении в Москву мне предстоял нелегкий труд: и подвести итоги конгресса, и проанализировать их. Чем больше я читал стенограммы, тем больше я фыркал и раздражался. Явно не лучшее состояние для выводов и рекомендаций, особенно тех, которых ждали. Черт знает что! Чем мы все занимаемся? Под строгим академическим флагом собрали безвестных балканских братушек, трех европейских профессоров, решивших маленько встряхнуться в Питере, и стали играть в большую политику. Какой-то нелепый киндергартен!
Мне было ясно, что я не смогу сильно порадовать Бугорина, а он упрямо, почти с надрывом, изображал из себя триумфатора. Причиной бугоринской эйфории — думаю, что не слишком искренней, — было выступление Планинца, несколько сочувственных фраз о днях югославского единства и важной роли покойного маршала. Сказано было достаточно сдержанно и достаточно дипломатично, однако Олег и тем был доволен. Он торжествующе всех оглядывал, светились желудевые очи, а хобот вознесся грозней обычного. Профессор пошел против течения — акция, безусловно, мужественная! Но, вместе с тем, она не случайна. В эти печальные дни разброда столь уважаемый человек всем подает заветный сигнал: потребность в интеграции — факт. Она жива, с ней придется считаться. Отличный урок всем маловерам. Он вызовет мощный резонанс.
Мое раздражение все усиливалось, и я поделился им с Марианной. Наш шеф пребывает в мире фантомов. Сделать из этого прохиндея некого «агента влияния» — это уж полная околесица. Похоже, что новая эпоха ничуть не скупее на анекдоты.
Она досадливо отмахнулась. Анекдотично, что шеф полагает, что Стефан «пойдет против течения»! Мало же он понимает в людях. Профессор — сын своего народа, словенцы и чехи — немцы славянства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
 магазины сантехники в одинцово 

 Евро-Керамика Керамогранит соль-перец 12 мм