Глава 32. Самопоедание и донос
Потом Дунаев еще и еще спал, но сновидений больше не было. Наконец он проснулся на своей обгорелой печке, торчащей посреди разрушенной избы, как зуб. Он понял, что проснулся окончательно, что нечто выталкивает его в жизнь, что из влажной ваты сновидений в ближайшее время более ничего выжать не удастся. Он был теперь черств, как камень, почти ничего не чувствовал, кроме равнодушной готовности к любым подвигам и испытаниям, какие от него еще потребуются. Инстинктивно он пытался вернуться в Избушку по одному из трех возвратов через Промежуточность. Но они почему-то «не работали». Не действовал и телепатический контакт с Поручиком. Дунаев был черств и терпелив. Он ждал день, второй. Однако на исходе второго дня вдруг почувствовал резкий голод. Повертелся – вокруг не было ничего похожего на еду. Пришлось покатиться куда-то. На землю, однако, осела ночная темнота, и он ничего не нашел. К утру голод стал мучительным. Целый день Дунаев катался по местам, истерзанным войной. Кроме промерзших солдатских трупов, ничего не было. Живых людей было мало, кое-где они жгли костры, но Дунаев, помня о своем облике, боялся приближаться к ним, да и понимал, что это бессмысленно: кто поделится с ним едой, столь бесценной в это суровое время? Могли поделиться с человеком, даже с пленным голодным врагом, даже с измученным животным, но не с колоссальным, в человеческий рост Колобком, который сам состоит из драгоценного хлеба.
«Да они просто съедят меня», – понял Дунаев и с тех пор особенно тщательно следил, чтобы его «невидимость» оставалась включенной.
А голод тем временем рос. Он пытался уходить в сон, но и сон изменял ему все чаще. Это было время полной потерянности, заброшенности. К этому примешивалось горькое чувство несправедливости – ведь Дунаев был «победителем», он способствовал добыче яйца у Кощея Бессмертного, участвовал в магической процедуре разлома иглы… И вот теперь вместо награды он забыт здесь, среди развалин. И ему даже забыли вернуть его собственное тело.
– Пусть я не человек, но человеческое тело – моя собственность, – прошептал он твердыми губами.
На рассвете какого-то из этих мрачных дней он увидел большой пожар в подмосковном городе. Вокруг огня суетились тени людей. Дунаев увидел, как где-то сбоку стекает грязная вода – ручеек растаявшего от огня снега. Пить ему не хотелось, но он подумал, что вода может слегка утолить голод, и чуть-чуть отпил этой тепловатой воды. Непривычное ощущение внутренней подмоченности, отяжеленности заставило его задремать. Снов он не видел, но ему показалось, что в рот ему вложили кусочек хлеба и он с наслаждением жует его, втягивает нежный хлебный запах ноздрями, глотает слипшиеся кисловатые катышки, охотится за отдельными крошками, забредающими в дальние уголки рта. Внезапно очнувшись, он понял, что жует свою подмокшую нижнюю губу. Он был вкусен сам себе и утолял свой голод. С этого дня он стал отъедать от себя, размачивая новые и новые участки своего тела в теплой воде, всегда присутствующей возле пожаров. Это снимало голодные страдания, зато появились трудности с перемещением. Он потерял свою идеальную шарообразную форму и больше не мог так весело и быстро катиться, как раньше. Он стал испражняться съеденным измельченным хлебом через дырочки в носу. Тело его теряло хлеб, уменьшалось, превращаясь постепенно в неровное, неряшливое полушарие. Дунаев теперь ползал, буквально кусая землю и отталкиваясь от нее языком. Пришлось приготовиться к смерти, и он приготовился к ней равнодушно, поскольку потерял эмоции. Он был готов и не вспоминал ни о чем. Чтобы доесть себя, он заполз в полуразрушенный дом. Здесь еще несколько часов назад шли бои - советские солдаты с трудом отбивали этот кусок Подмосковья. Комнаты в доме были полны дымом. Дунаев нашел одну комнату, сохранившуюся полностью, уютную: обои в мелкий цветочек (кажется, желтоватые лилии), чья-то кроватка, судя по размерам – полудетская. На стенах улыбающиеся фотографии прежней обитательницы этой комнаты – девочки, которая теперь была далеко, где-нибудь в эвакуации, на Урале или в Ташкенте, и не знала, что ее спаленка служит последним прибежищем полусъеденному самим собой Колобку. За бархатными портьерами виднелась другая комната, видимо бывшая столовая: сохранился большой овальный стол, заваленный известкой и штукатуркой, буфет с вылетевшими стеклами. Однако стен было только две, две другие были снесены взрывом, и, таким образом, комната была как бы «вскрытой» и из-за этого напоминала театральную сцену.
У самого выхода со «сцены» в воображаемый зал лежали два мертвых немца, видимо державших здесь огневую точку до последнего патрона.
Дунаев только что съел небольшой кусочек своей хлебной плоти и, сытый, собирался чуть-чуть вздремнуть в уютном уголке между кроваткой и трюмо. Шелковая ткань, расшитая цаплями, нежно касалась заскорузлого виска парторга, свет прожектора иногда скользил по комнате, высвечивая ту или иную трогательную деталь: то плюшевого медвежонка, поблескивающего из угла своими стеклянными глазками, то фарфорового поросенка в смешных клетчатых штанишках на полочке шкафа, то картинку, где задумчивый мальчик шептался о чем-то с серьезным упитанным кроликом. Все навевало сладкий сон. Но сон не случился: в соседней комнате послышались осторожные шаги. Дунаев неожиданно для себя ощутил укольчик любопытства (чувства ненадолго оживали после еды). Он выполз из своего укрытия и тихо подполз к портьерам. Сквозь щелку в бархате он разглядел в столовой солдата-смершевца с автоматом, рассматривающего лица убитых немцев. «Столовая» из-за отсутствия двух стен была хорошо освещена, и Дунаев ясно разглядел нашивки частей СМЕРШ на униформе солдата. Внезапно ярость охватила парторга, ярость по отношению к шакалам-смершевцам, трусливо прячущимся за спинами советских бойцов, всегда готовым выпустить пулю в затылок простого солдата, пошатнувшегося или отступившего под тяготами войны.
Не раздвигая портьер, Дунаев сказал (говорить ему было мучительно трудно, но голос выходил громкий, с необычной акустикой):
– Эй, слушай меня внимательно!
Смершевец молниеносно вскинул автомат, присел, прикрывшись столом, и заорал:
– Стоять! Бросай оружие! Выходи! Стрелять буду!
– Ты говоришь, «выходи»? – усмехнулся Дунаев.
– Выходи, кому сказал! – снова заорал смершевец и взвел затвор автомата.
– Ну что ж, ты сам просишь об этом, – промолвил Дунаев, выключив «невидимость». И затем, раздвинув лбом портьеру, медленно выполз из темноты.
Раздался крик, который затем захлебнулся. Смершевец уронил автомат и смотрел вытаращенными глазами, побелев от ужаса, на то, что пред ним предстало.
Дунаев наслаждался его реакцией. От непроизвольной ухмылки даже треснула аппетитная поджаристая корочка у него на левой щеке.
– Ну что, гнида, ты хотел видеть меня? – наконец произнес он. – Что же ты молчишь? Может быть, арестуешь меня за дезертирство? – Он сделал паузу. – Я был в партизанском отряде, где с такими, как ты, поступали хуже, чем с немцами. В немцев стреляли, как в солдат, а вашего брата вешали на первом попавшемся дереве. Я был при этом. Я пытался дезертировать дважды: один раз я рвался в Энизму и чуть было не выбросился в черную дыру центральной матрешки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129