заказал в магазине Душевой.ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Да будешь, Боже, Ты преславен
во всех житейских чудесах!
Я, росс и Гавриил Державин,
о сем писах, еже писах.
7-17 марта 1976
МОЙКА

Нынче день какой-то полоротый,
мой, чужой и все-таки ничей.
Вижу я на Мойке повороты
разогретых каменных плечей,
чаек над водой лениво-скользкой
и колонны княжеских хором,
где на лестнице мужик тобольский
пал от пуль, как бык под топором.
Воздух грязен — как белье для стирки,
и в корыте каменном река.
И кирпично-красный призрак Кирки
из былого смотрит свысока.
20 февраля 1977
ВЕСЕЛЫЙ ПОСЕЛОК

Ей-Богу, вид убогий за окном,
и около коробки иль колоды
идет с портфелем ежедневный гном,
пустосердечный и густобородый,
весьма разумный выкидыш природы.
И вот, как при Бианте, всё при нем:
желудок, мозг, получка и покупки,
и поступь человечья, и поступки.
Хотя в нутре он малость и поломан,
но отдавать себя в починку лень,
и, может статься, вовсе и не гном он,
а сам себе полузабытый гномон
и на несуществующий плетень
наводит он невидимую тень.
А хмурый городской бездомный день
стоит вокруг, как ультразвучный гомон,
и к беззаботным гномовым ногам
не пристают ни грязь, ни шум, ни гам.
С людьми связавшись, время веселилось,
и вот история проистекла:
деревья из бетона и стекла
во град Петров переселились.
Настаивает глупо зодчий черт
на тошной точности и праве линий
прямыми быть, и красоте аборт
он делает, а воздух так же сперт
и заперт, как в великом равелине.
Да и не черт! А так себе, бесенок,
под стать ветришке В-Ус-Не-Дую,
который вертит хвостиком спросонок
и в кубики играет врассыпную.
И вижу я поселок невеселый,
где не гнездятся даже воробьи,
где чахнет зелень и в кругу семьи
чирикают безбедно новоселы,
глядят по телевизору кино,
пьют водку, пиво, иногда вино,
мурлычут и играют в домино,
козла, как Азазелло, забивая,
«Шумел камыш» квартетом запевая,
и беды, и обиды забывая
и про себя легонько забывая.
Ох, мужики и наломали дров!
И всё еще летят швырки косые,
кривоколенные. Красуйся, град Петров,
и стой в истории упрямо, как Россия!
1977

1980-е
(«Тучи громыхали, серые, как танки»)

Тучи громыхали, серые, как танки.
А старик рыбачил с моста на Фонтанке.
И была Фонтанка тихой, как болото,
так что вяз в ней цокот лошаденок Клодта.
При луне волшебной старичок рыбачил,
словно дряхлый призрак, душу раскорячил.
Сух он был, как палка, и немножко нервный.
Лез на небо в тучи замок Инженерный,
и воспоминаний темные останки
плыли под луною по краям Фонтанки.
Трепыхалась нежно бабочка былого
на крючочке востром возле рыболова.
Было дальней жизни старику не жалко.
Глядь — из вод поганых выплыла русалка.
При луне студеной голизною блещет,
по воде ногами, как хвостищем, хлещет,
на уде взлетая, шлепается грузно,
и блестит, играет шелковое гузно.
Тут совсем не стало сил у бедолаги,
вытянуть русалку не было отваги.
И у ней-то, видно, не осталось силы,
у былой русалки, — рот перекосило,
и в ночи несчастной, при луне советской
исказилась харя мукою мертвецкой.
И ушла русалка на свою свободу —
в глубину речную, в ледяную воду.
На реке Фонтанке кончилась рыбалка,
и в обнимку с дедом уплыла русалка.
1980
СОРОК МУЧЕНИКОВ

Сорок мучеников поспели —
значит, подопрелый март пришел,
жареные жаворонки сели
стаею на предпасхальный стол,
и того, кто духом нищ и гол,
теплые последние метели
в ризы белоснежные одели
и ему кондак весенний спели,
и на лбу воздвигли ореол.
Каждый мученик, как заунывный вол,
головой помахивая, вел
борозду свою в былом апреле.
И Тебе молюсь я еле-еле:
Господи, услыши мой глагол!
На стихиры душу положив,
я на сорок мучеников жив.
1980
РЕРИХ
(фуга)

Ты смесь из снега, льда, и неба, и заката,
отравленная высотой лазурь.
По каменным хребтам стучит арба арата,
где зорь разлита розовая дурь.
Ах, эта вышина и бездна нежилая,
где можно медленно сходить с ума!
Перед тобой разверзлась Himalaya —
страна, где блещет вечная зима.
Но все в тенях, как будто неживые,
стоят тибетские костры сторожевые
и охраняют в Божью Землю вход.
Мохнатый бродит возле скал народ.
Не шелохнется каменная масса,
и из скупой земли не бьет родник,
и говорит скуластый проводник:
"Монастыри и храмы — это Хласа".
А на большом снегу стоят, как знаки,
как иероглифы диковинные, яки.
Они стоят горбатою стеной,
рогатой и лохмато-шерстяной.
Они жируют мирно и легко,
несут тяжелое, по пуду, молоко.
А при вратах буддического храма,
разодранный, как Божья монодрама,
огромный, сизо-черный, словно яма,
сидит разинутый бог смерти Яма
и лижет брюхо красным языком.
С такою темной сказкой я знаком,
и пахнут свечи сладкой панихидой,
и я стою в куреньи ста свечей.
И молча я молюсь: Эх, Боже мой! Не выдай
меня великой ямине вещей.
На ярых высях, в стороне от бед,
у хриплой смерти на крутом пороге,
разламывая горные отроги,
и на сползающей Бог весть куда дороге
стоит жемчужным чучелом Тибет.
И в Ведах его веденье сокрыто,
во шлоках заклинательных санскрита.
Бегом от жара в горы скачут льдины,
снега сухие порохом шуршат,
от чистой белизны недвижимы вершины,
и в них сквозит душа Упанишад,
когда таинственно бормочет ум:
ом мани падме хум,
ом мани падме хум.
А ламы лысы, и сам Будда пас их —
отары в желтых или красных рясах.
Бесчисленно в стадах монгольских приращенье.
Спит в Петербурге Азия твоя,
о позлащенное коловращенье
с пугливой ланью бытия.
Ом мани падме хум — бормочет стадо
и смотрит в небо угловатым лбом.
Открыто, словно в грозный храм ограда,
бессмысленное слово ом .
Что наша жизнь? Не ячья, не коровья,
а человечья? И тибетский врач
мне говорит и врет в ответ: Не плачь!
Противу смерти есть запас здоровья.
Здоровье в нас — как личной смерти завязь,
и мы живем, самим себе не нравясь,
и говорим надгробные слова,
и криком врач протыкивает завесь:
— Что? Крыса там? Бьюсь об заклад, мертва!
Да кто же сдох? Мышонок или я?
— Течет Нева простором нелюдским.
По Петербургу Азия моя
проходит бастионом Щербатским,
с лицом бурхана, долу не клонясь,
как брахман в шубе или русский князь.
А петербургская зима поет
по-блоковски и по-кабацки,
и бастион мне лапу подает
по-княжески и просто по-щербатски.
И я когда-то честью дорожил —
нет, не монашеской, а всероссийской! —
и я когда-то как отшельник жил
поблизости от храмины буддийской.
И вспоминается мне невзначай:
пугливый, словно в зоопарке лама,
в Дарджиллинге сосет душистый чай,
как гость и пленник, Далай-лама.
Средь строгих бриттов тяжелы ему
монашеские нудные оковы,
и приглашает в Хласу потому
размашистого князя Щербатского.
А лань — как лама, в круге бытия
беспомощно-смиренная мадонна.
И в Петербурге Азия моя
и в золоте, и в камне, и бездонна.
И не грущу я о своих потерях,
пусть я в годах и пусть мой груз велик.
Я, как дубовый древлерусский Рерих,
подъемлю в горы свой мордовский лик.
И шерпы над вершиной вознеслися
и заперли последние слова:
Россия, Азия, не мышь, не крыса,
но тварь животная и всё еще жива.
И в челюсти зажав, как бы бессмертья кара,
меня жует, и душит, и трясет
глубь ледяная Гауризанкара
со стужей — стражею космических высот.
Я ханский внучек, маленький малай я,
обличий мне не надобно иных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
 магазин сантехника в Москве 

 керамогранит соль перец