Наконец я устал и закрыл книгу.  - Все уж? - шепотом спросил меня Коновалов.  - Меньше половины...  - Всю вслух прочитаешь?  - Изволь.  - Эх! - Он схватил себя за голову и закачался, сидя на ларе. Ему что-то хотелось сказать, он открывал и закрывал рот, вздыхая, как мехи, и для чего-то защурил глаза. Я не ожидал такого эффекта и не понимал его значения.  - Как ты это читаешь! - шепотом заговорил он. - На разные голоса... Как живые все они... Апроська! Пила... дураки какие! Смешно мне было слушать... А дальше что? Куда они поедут? Господи боже! Ведь это все правда. Ведь это как есть настоящие люди, всамделишные мужики... И совсем как живые и голоса и рожи... Слушай, Максим! Посадим печь - читай дальше!  Мы посадили печь, приготовили другую, и снова час и сорок минут я читал книгу. Потом опять пауза - печь испекла, вынули хлебы, посадили другие, замесили еще тесто, поставили еще опару... Все это делалось с лихорадочной быстротой и почти молча.  Коновалов, нахмурив брови, изредка кратко бросал мне односложные приказания и торопился, торопился...  К утру мы кончили книгу, я чувствовал, что язык у меня одеревенел.  Сидя верхом на мешке муки, Коновалов смотрел мне в лицо странными глазами и молчал, упершись руками в колени...  - Хорошо? - спросил я.  Он замотал головой, жмуря глаза, и опять-таки почему-то шепотом заговорил:  - Кто же это сочинил? - В глазах его светилось неизъяснимое словами изумление, и лицо вдруг вспыхнуло горячим чувством.  Я рассказал, кто написал книгу.  - Ну - человек он! Как хватил! А? Даже ужасно. За сердце берет - вот до чего живо. Что же он, сочинитель, что ему за это было?  - То есть как?  - Ну, например, дали ему награду или что там?  - А за что ему нужно дать награду? - спросил я.  - Как за что? Книга... вроде как бы акт полицейский. Сейчас ее читают... судят: Пила, Сысойка... какие же это люди? Жалко их станет всем... Народ темный. Какая у них жизнь? Ну, и...  - И - что?  Коновалов смущенно посмотрел на меня и робко заявил:  - Какое-нибудь распоряжение должно выйти. Люди ведь, нужно их поддержать.  В ответ на это я прочитал ему целую лекцию... Но - увы! - она не произвела того впечатления, на которое я рассчитывал.  Коновалов задумался, поник головой, закачался всем корпусом и стал вздыхать, ни словом не мешая мне говорить. Я устал наконец, замолчал.  Коновалов поднял голову и грустно посмотрел на меня.  - Так ему, значит, ничего и не дали? - спросил он.  - Кому? - осведомился я, позабыв о Решетникове.  - Сочинителю-то?  Я не ответил ему, чувствуя раздражение против слушателя, очевидно, не считавшего себя в силах решать мировые вопросы.  Коновалов, не дожидаясь моего ответа, взял книгу в свои руки, осторожно повертел ее, открыл, закрыл и, положив на место, глубоко вздохнул.  - Как все это премудро, господи! - вполголоса заговорил он. - Написал человек книгу... бумага и на ней точечки разные - вот и все. Написал и... умер он?  - Умер, - сказал я.  - Умер, а книга осталась, и ее читают. Смотрит в нее человек глазами и говорит разные слова. А ты слушаешь и понимаешь: жили на свете люди Пила, Сысойка, Апроська... И жалко тебе людей, хоть ты их никогда не видал и они тебе совсем - ничего! По улице они такие, может, десятками живые ходят, ты их видишь, а не знаешь про них ничего... и тебе нет до них дела... идут они и идут... А в книге тебе их жалко до того, что даже сердце щемит... Как это понимать?.. А сочинитель так без награды и умер? Ничего ему не было?  Я разозлился и рассказал ему о наградах сочинителям... Коновалов слушал меня, испуганно тараща глаза, и соболезнующе чмокал губами.  - Порядки, - вздохнул он всей грудью и, закусив левый ус, грустно поник головой.  Тогда я начал говорить о роковой роли кабака в жизни русского литератора, о тех крупных и искренних талантах, что погибли от водки единственной утехи их многотрудной жизни.  - Да разве такие люди пьют? - шепотом спросил меня Коновалов. В его широко открытых глазах сверкало и недоверие ко мне, испуг и жалость к тем людям. - Пьют! Что же они... после того, как напишут книги, запивают?  Это, по-моему, был неуместный вопрос, и я на него не ответил.  - Конечно, после, - решил Коновалов. - Живут люди и смотрят в жизнь, и вбирают в себя чужое горе жизни. Глаза у них, должно быть, особенные... И сердце тоже... Насмотрятся на жизнь и затоскуют... И вольют тоску в книги... Это уж не помогает, потому - сердце тронуто, из него тоски огнем не выжжешь... Остается - водкой ее заливать. Ну и пьют... Так я говорю?  Я согласился с ним, и это как бы придало ему бодрости.  - Ну, и по всей правде, - продолжал он развивать психологию сочинителей, - следует их за это отличить. Верно ведь? Потому что они понимают больше других и указывают другим разные непорядки. Вот теперь я, например, - что такое? Босяк, галах, пьяница и тронутый человек. Жизнь у меня без всякого оправдания. Зачем я живу на земле и кому я на ней нужен, ежели посмотреть? Ни угла своего, ни жены, ни детей, и ни до чего этого даже и охоты нет. Живу, тоскую... Зачем? Неизвестно. Внутреннего пути у меня нет,- понимаешь? Как бы это сказать? Этакой искорки в душе нет... силы, что ли? Ну, нет во мне одной штуки - и все тут! Понял? Вот я живу и эту штуку ищу и тоскую по ней, а что она такое есть - это мне неизвестно...  Он, держась рукой за голову, смотрел на меня, и на лице его отразилась работа мысли, ищущей для себя формы.  - Ну, и что же дальше? - допытывался я.  - Дальше?.. Не могу я тебе рассказать... Но думаю так, что ежели бы какой-нибудь сочинитель присмотрелся ко мне,- мог бы он объяснить мне мою жизнь, а? Ты как думаешь?  Я думал, что и сам в состоянии объяснить ему его жизнь, и сразу же принялся за это, на мой взгляд, легкое и ясное дело. Я начал говорить об условиях и среде, о неравенстве, о людях - жертвах жизни и о людях владыках ее.  Коновалов слушал внимательно. Он сидел против меня, подперши щеку рукой, и его большие голубые глаза, широко раскрытые, задумчивые и умные, постепенно заволакивались как бы легким туманом, на лбу все резче ложились складки, он, кажется, удерживал дыхание, весь поглощенный желанием понять мои речи.  Мне льстило все это. Я с жаром расписывал ему его жизнь и доказывал, что он не виноват в том, что он таков. Он - печальная жертва условий, существо, по природе своей, со всеми равноправное и длинным рядом исторических несправедливостей сведенное на степень социального нуля. Я заключил речь тем, что сказал:  - Тебе не в чем винить себя... Тебя обидели... Он молчал, не сводя с меня глаз; я видел, как в них зарождается хорошая, светлая улыбка, и с нетерпением ждал, чем он откликнется на мои слова.  Он ласково засмеялся и, мягким, женским движением потянувшись ко мне, положил мне руку на плечо.  - Как ты, брат, легко рассказываешь! Откуда только тебе все эти дела известны? Вс? из книг? Много же ты читал их. Эх, ежели бы мне тоже почитать с эстоль!.. Но главная причина - очень ты жалостливо говоришь... Впервые мне такая речь. Удивительно! Все люди друг друга винят в своих незадачах, а ты - всю жизнь, все порядки. Выходит, по-твоему, что человек-то сам по себе не виноват ни в чем, а написано ему на роду быть босяком - потому он и босяк. И насчет арестантов очень чудно: воруют потому, что работы нет, а есть надо... Как все это жалостливо у тебя! Слабый ты, видно, сердцем-то!..  - Погоди,- сказал я,- ты согласен со мною? Верно я говорил?  - Тебе лучше знать, верно или нет,- ты грамотный... Оно, пожалуй,ежели взять других,- так верно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
                        
                    
            1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13