https://www.dushevoi.ru/products/vanny/170x75/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Жизнь, которую я вел до того, как ко мне пришел большой успех, требовала стойкости, я отчаянно карабкался вверх по отвесной скале, обламывая ногти, и если мне удавалось забраться хоть на дюйм выше, чем я был вчера, изо всех сил вцеплялся в камень голыми руками, и все же это была хорошая жизнь, ибо именно на такую и рассчитан человеческий организм.
Лишь после того, как борьба была окончена, я осознал, сколько жизненных сил она потребовала. И вот я выбрался на некую ровную площадку, но руки мои все еще судорожно колотили по воздуху, а легкие все еще лихорадочно вбирали его. Наконец-то я добился обеспеченности.
Я сел, огляделся, и внезапно глубокое уныние охватило меня. Сперва я решил, что просто еще не успел приспособиться к новому положению. Утром проснусь в апартаментах первоклассного отеля, в окна которого доносится приглушенный шум ист-сайдского проспекта, стану радоваться их элегантности и наслаждаться всеми удобствами, сознавая, что очутился на Олимпе – в нашем, американском, его варианте. Взгляну утром вон на тот зеленый диван и влюблюсь в него. А то, что сейчас его зеленый шелк вызывает в моем представлении пленку слизи на стоячей воде, – это так, временно.
Но утром безобидный зеленый диванчик показался мне еще отвратительнее, чем накануне вечером, и вообще я уже слишком зажирел для 125-долларовых апартаментов, которые снял для меня один знакомый, человек весьма светский. Ни с того ни с сего в номере стали ломаться вещи. От дивана отвалилась ручка. На полированной мебели появились выжженные сигаретами следы. В окна, которые я позабыл закрыть, ворвался ливень, струи его затопили номер. Однако горничная неизменно все приводила в порядок, а терпению администрации не было границ. Допоздна затягивавшиеся пирушки не очень ее смущали. Соседей моих невозможно было пронять ничем, разве что фугаской.
Еду мне подавали в номер. Но это тоже потеряло для меня всякую привлекательность. Я заказывал обед по телефону, и к тому времени, когда его вкатывали в дверь, словно труп, на столе-каталке с резиновыми колесиками, я терял к нему всякий интерес. Как-то раз заказал бифштекс из вырезки и пломбир с шоколадом, но все было сервировано так хитроумно, что я принял жидкий шоколад за соус и полил им бифштекс.
Разумеется, то были лишь малозначащие внешние признаки душевного неблагополучия, и оно не замедлило проявиться в куда более неприятных формах. Я почувствовал, что люди становятся мне безразличны. Во мне поднималась волна цинизма. Все разговоры звучали так, словно когда-то, давным-давно, были записаны на пластинку, и вот теперь ее проигрывают. Мне казалось, что в голосах моих друзей больше нет ни сердечности, ни искренности. Я подозревал их в фальши. Перестал им звонить, встречаться с ними. Мне во всем виделась бессмысленная лесть, и это было невыносимо.
Когда кто-нибудь говорил: «Мне так нравится ваша пьеса!» – меня просто мутило, я даже не мог выдавить из себя ответное «Благодарю вас». Слова эти застревали у меня в глотке, и я по-хамски поворачивался спиной к человеку, который прежде всегда был искренним. Теперь я уже не гордился пьесой, она меня раздражала – быть может, потому, что я чувствовал себя совершенно опустошенным и боялся, что другой мне не написать. Я превратился в живой труп и понимал это, но мне казалось: у меня нет такого друга, которого бы я достаточно знал и которому доверял бы настолько, чтоб отвести его в сторонку и рассказать, что со мной творится.
В таком странном состоянии я пребывал месяца три, а в конце весны решил снова лечь на глазную операцию – главным образом для того, чтобы укрыться от мира за марлевой повязкой. Это была четвертая по счету операция, и здесь, пожалуй, следует упомянуть, что вот уже пять лет, как у меня на левом глазу образовалась катаракта, мне несколько раз прокалывали ее иглой и наконец сделали операцию на глазной мышце. (Глаз я сохранил. И хватит об этом.)
Что ж, марлевая повязка сослужила мне службу. Пока я отлеживался в больнице, друзья, к которым я был так невнимателен, которых оскорблял, кого чем, стали меня навещать, и мне, погруженному во мрак и боль, казалось, что их голоса изменились – вернее, в них больше не ощущалось той весьма неприятной перемены, которая чудилась мне раньше, – и сейчас они звучали так же, как в те невозвратные дни, когда я пребывал в безвестности. Голоса опять стали искренними, сердечными, в них вновь был чистый звук правдивости и понимания – именно то, за что я когда-то предпочел их остальным.
В прямом, физическом смысле слова зрение мое не улучшилось, операция была не особенно успешной (впрочем, радужная оболочка по виду стала чистой, незамутненной, и зрачок очутился там, где положено, или примерно там), но в переносном смысле она вызвала сдвиг куда более важный.
Когда марлевую повязку сняли, я увидел, что в мире все стало на свои места. Я выехал из первоклассного отеля, где занимал столь элегантные апартаменты, сложил рукописи и кое-какие пожитки, что попалось под руку, и уехал в Мексику – это страна простых страстей, здесь с тебя быстро слетают тщеславие и чванство, порожденные успехом; страна, где бродяги, простодушные, словно дети, спят, свернувшись клубочком, прямо на мостовой, и человеческие голоса, особенно если не знаешь языка, звучат так же нежно, как птичьи. Моего искусственного, публичного «я», созданного игрой зеркал, здесь не было, и я вновь стал самим собой.
А чтобы обрести себя окончательно, я на какое-то время обосновался в Чапале и стал работать над пьесой «Ночь за покером» (впоследствии – «Трамвай „Желание“). Только в работе может художник обрести реальность и удовлетворение, ибо подлинный мир не имеет над ним такой власти, как мир его вымысла, и потому, коль скоро он не выламывается из благопристойных будней, для него не так уж существенно, какую жизнь вести. Наиболее подходящие для него условия – те, в которых работа не только ладится, но и становится необходимостью.
Мне самому лучше всего работается где-нибудь в отдаленном месте, среди чужих людей – только чтобы там можно было хорошенько поплавать. Однако жизнь должна требовать от художника некоторых – пусть самых небольших – усилий. От гостиничного обслуживания все время испытываешь неловкость. Ни перед кем на свете не бывает мне так неловко, как перед горничными, официантами, посыльными, носильщиками и т. д., ибо они вновь и вновь напоминают о неравенстве, которое мы привыкли считать чем-то само собой разумеющимся. Когда видишь, как дряхлая старушонка, пыхтя и изнемогая от тяжести, тащит через весь коридор ведро с водой, чтобы подтереть за упившимся постояльцем из числа власть имущих, на душе становится до того тошно, тяжко, просто корчишься от стыда за наш мир, где такое не только терпят, но даже считают прямым доказательством того, что все колесики в механизме Демократии крутятся исправно, без какого бы то ни было вмешательства, будь то сверху или снизу. Никто не должен подбирать грязь за другим. Это пагубно для обеих сторон – но особенно, пожалуй, для тех, за кем убирают.
Я не менее остальных развращен многообразнейшими формами холуйского обслуживания, на которое наше общество привыкло рассчитывать и от которого оно зависит. Мы должны были бы все делать для себя сами – или же предоставить это машинам, нашей хваленой технике:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
 где купить водонагреватель накопительный электрический 

 плитка лагуна уралкерамика фото