Все замечательно 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Иду и, как в каком-то бреду, повторяю одно и то же: «У нас еще, ребята, три пулемета и запас лент остались, назад пути нет, а отмель наша. Не спать. Только не спать, ребята». И тут вижу: в окопчике один солдат сидит, пожилой совсем дядька, смотрит на меня и сам вроде без звука плачет, слезы вытирает со щетины. Присел к нему. «Что, — спрашиваю, — отец? Что случилось? Ранило?» А солдат слез удержать не может. «Пропали мы здесь, старший лейтенант. Всем, видно, пришел конец». Встаю с еще неготовым ответом. Что сказать? И говорю, что тогда сам думал и чтоб все слышали: «Не мы, отец, первые на этой земле умираем, не мы последние. До нас умирали люди и будут умирать. Если же умрем здесь, считай, что смерть эта вполне обычная». Он спрашивает меня: «А дети? Как дети без нас?» В те годы мне это трудно было понять, детей, конечно, у меня и не ожидалось. Но все-таки пришла мысль: «У всех дети, у него, у тебя, у всех». — «Да, у всех», — согласился. А я даже обрадовался этому ответу и снова повторяю: «Кончай, отец, с этим настроением. Ничему это не поможет. Все мы тут в одинаковом положении. Если же раскиселимся и в плен возьмут, никто своих детей не увидит никогда». Других слов тогда не мог найти. В общем, ротой стал командовать в девятнадцать, а некоторым моим солдатам было под сорок уже.
В последний день еще выстояли три атаки. Помню, до этого дня у меня в окопе пятьдесят «лимонок» оставалось и одна граната «эргэде» — все до одной «лимонки» по фрицам пошвырял, а эту солидную «эргэде» оставил при себе… Так вот, в последнюю ночь после третьей атаки снова проверяю, иду по своей обороне. Везде ни выстрела, слышно только: раненые немцы кричат, стонут за бруствером, а во взводах, кажется, и раненых нет: прямые попадания мин в траншею. И пулеметы все поковерканы. Не пулеметы — металлолом. Всю роту сосчитал, как говорится, по головам: оставалось из ста сорока семь человек со мной. Но я хорошо знаю: ни одного целого пулемета, ни одного патрона в парабеллуме, только моя единственная граната «эргэде». Все смотрят на меня, молчат. А меня от усталости и потери крови качает, как пьяного, еле на ногах держусь, а держаться надо… Солдаты мои едва живые, все в бородах, дышат с хрипом, исхудалые, но глаза еще живут, и у каждого в глазах вопрос: «А что дальше, старший лейтенант?»
Я выждал немного, потом вынул свою «эргэде». Говорю: «Мы отбили все атаки. И вот у меня одна граната. Последняя. Но если начнется еще атака, встать вокруг меня, головами поближе — и я чеку дерну, чтоб сразу всем. Кто против и сомневается, отойти в сторону! А сейчас — всем раздеться. Приказываю — переправляться через Днепр!»
Все молчат, но снимают шинели. Тогда я говорю Олегу: «А ну, поползи метров десять по отмели, проверь». Тот перелез через бруствер, пополз в сторону воды. А луна как раз из-за облаков выглянула, и очень ясно его нижняя рубаха на песке выделяется белым. Но немцы не стреляют. Зову его назад. Приказываю всем мокрым песком, грязью замазать нижние рубахи. Оглядел солдат, спрашиваю, все ли на воде могут держаться. Оказалось, все. «Так вот, возвращаемся на тот берег. По песку поползем так: в середине лейтенант Кустов с гранатой, все по бокам — если немцы будут окружать возле воды, даю сигнал: „Чеку дергай! За, мной!“ Потом поползли и поплыли. На том берегу меня почти без сознания вытаскивал из воды Олег — мое ранение и потеря крови сказались. Но семь человек из роты вывели, хотя в штабе дивизии уже и не надеялись, что кто-то из нас уцелел. Уже после госпиталя у Олега спрашиваю: „Скажи, выдернул бы чеку из гранаты, если бы я скомандовал?“ А он даже побледнел, как будто я его оскорбил или ударил: „Что за вопрос? И не задумался бы“. Вот и вся эта история. Так что, брат, с Олегом у меня особые отношения. Вместе с ним не один пуд соли съели. Тебе все ясно, Никита?
— Все-таки завидую я тебе, Алексей. Вот ты воевал… Все видел. Тебе, наверно, повезло. Твоему поколению. Несмотря ни на что.
— Этому нельзя завидовать. Каждому выпало свое.
— Алексей, можешь сказать?.. Почему ты не окончил институт? Ты, наверное, в автодорожном учился?
— Что ж, могу сказать… Это опять о войне. После фронта хотелось самостоятельной жизни. И независимости. Не мог сидеть за столом и с умным видом слушать лекции. Смотрел на профессора и думал: «А вы знаете, уважаемый, как разрывается снаряд на бруствере?» Потом у меня уже была семья. Рано женился. Снять комнату стоило две стипендии. Это понятно, брат? Но было все-таки веселое время — мы вернулись с ощущением, что весь мир перед нами. Завоеванный и освобожденный. По вечерам собирались, пили водку, вспоминали фронтовых ребят, живых и погибших, и ждали манны небесной. Потом бросил институт и, знаешь, почти не жалею об этом. Я люблю машину, сам не знаю почему. Впрочем, конечно, знаю. Как живое существо. Это может тебе показаться странным, но сидеть где-нибудь в конторе по восемь часов и общаться с бумагами не смог бы. И с учениками возиться люблю. Со всякими — бездарными и способными.
— Ты разве тогда не на Дине женился?
— Нет. Дину встретил потом.
— А первая жена, Алексей… где она?
— Мы разошлись, брат. Ей, как говорят, все надоело. Ну, это неинтересно.
— А скажи, Дину ты по-настоящему любишь? Я, конечно, не имею права спрашивать, но…
— А ты без этих «но». Если бы я не любил Дину, она бы не была моей женой. Иначе быть не могло. Вот что. Мы сейчас с тобой выедем на кольцевую. Не будем торопиться. В Москве дышать нечем. Домой успеем.
— Домой?..
— Что ж, я могу тебя завезти к Валерию. Или переночуешь у меня? Раскладушка найдется.
— Мне все равно. Лучше все же к тебе. Если не помешаю…
— Наоборот. Кому ты можешь помешать? Скажи, как ты вообще живешь, Никита?
— Просто живу. Как все студенты. Корплю над конспектами. Хожу на лекции, сдаю зачеты. Вот видишь — в Москву приехал…
— А если откровенно, как ты живешь в последнее время?
— Мне все время кажется, что мама не умерла. Почему-то я не совсем ее понимал, а она ничего не говорила мне перед смертью. Помню, как по вечерам смотрела на меня — сидит, смотрит и молчит. Тогда она была уже больна. Наверно, думала, как я без нее останусь. А я не мог ничего сделать. Не знал, что не вернется из больницы.
— Понимаю. Можешь не объяснять.
Когда выехали на загородное шоссе, солнце садилось в леса, по-предвечернему нежарко дрожало в золотистой дымке над островерхими крышами дач, прохладные тени сосен располосовывали дорогу, ветер с мягким запахом хвои врывался в открытые окна.
8
Вернулись в одиннадцатом часу; в окнах не горел свет. Дина, видимо, уже спала; потом легли на раскладушках, вынесенных Алексеем в палисадник, и долго лежали молча. Тянуло свежестью от похолодевшей к ночи травы, тихий двор был в неподвижном фиолетовом сумраке; над крыльцом вершины тополей слабо серебрились, стояли, застыв в ночной чистоте неба, а там, вверху, было вольно, светло, широко, и пробивались сквозь листву косые лунные коридоры, сетчато рассекали пахнущую сырым холодком тень от дома.
Никита, потираясь подбородком о колючий ворс одеяла, смотрел на сквозные полосы дымчатого света — и эти два дня проходили перед ним, путаясь, беспокоя, возникая в памяти. Зябко сжимаясь от охватившего его чувства одиночества, он понимал, что не может заснуть, что лежит с открытыми глазами на раскладушке не в Ленинграде, не дома, а возле темного, давно затихшего домика среди незнакомого, затихшего Замоскворечья, среди спящих московских улиц, по которым лишь изредка с отдаленным шелестом проезжало одинокое ночное такси.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
 сантехника в долгопрудном 

 Голден Тиль Marseillaise