двойная ванна 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Прежде чем добиться более или менее обеспеченного – весьма скромного, весьма скромного! – существования, почти все они испытывают ужасающую бедность, почти нищенствуют. Не верите? Так вот: скажите мне, как вы себе представляете, например, Куприна? Знаменитый писатель, не так ли? Всюду издается, имеет громадное имя, кумир читающей публики. Согласны?
– О, конечно.
– Так вот-с, позвольте вам сказать, что у этого знаменитого писателя Куприна случались в жизни месяцы, когда в кармане не было трех копеек. И не в переносном смысле, а в самом буквальном: трех медных копеек.
Бунин так выразительно произнес эти слова, что я как бы воочию увидел на его протянутой ко мне ладони медную монету с почерневшим орлом – царские три копейки, которые тогда уже исчезли из обращения, как, впрочем, и вся царская разменная монета, замененная почтовыми марками – синими десятикопеечными и зелеными двадцатикопеечными и странными бумажными желтыми полтинниками, выпущенными одесской городской управой с гербом города – в виде геральдического щита с черным якорем; так что в портмоне вместо мелочи носили все эти потертые бумажки.
Бунин уносил мои рукописи к себе в комнату, а затем через некоторое время возвращался с ними обратно на террасу, говоря;
– Ну что ж. Продолжайте. Кое-что есть, но надо работать и работать.
Или что-нибудь подобное.
Дома я внимательно изучал следы, оставленные его карандашом или ногтем: легкие подчеркивания, нотабене, галочки, птички, восклицательные знаки, – и ломал себе голову над их значением.
«Здесь прошелся загадки таинственный ноготь…»
С нетерпением, доводящим меня почти до подлинного безумия, ждал я следующего свидания.
Утром нельзя было являться, так как он работал. Я приезжал из города после обеда, перед вечером. А иногда, если у меня не было марок на трамвай, то приходил пешком, отмахав по пыльной большефонтанской дороге верст пятнадцать вдоль дач, маяков, станций, время от времени останавливаясь и любуясь открытым морем с белоснежными барашками волн, откуда дул такой чистый и такой широкий ветер!
А солнце садилось в степи, и тени моих шагающих ног в сапогах и галифе – длинные, как будто бы я шел на ходулях, – достигали обрыва с бахромой полыни на краю и там ломались, так что тень моего туловища с головой в измятой фронтовой фуражке как бы проваливалась в пропасть и летала в ней, подобно астральному телу, лишь иногда материализуясь в виде маленького отчетливого силуэта, скользящего по прибрежной гальке или же по мутно-зеленой волне, свернутой как тугоплавкая стеклянная труба, вдруг разлетающаяся вдребезги среди скал.
С упорством маньяка я думал о Бунине, о его новых стихах и прозе, привезенных из советской России, из таинственной революционной Москвы.
Это был какой-то другой, еще неизвестный мне Бунин, новый, совсем не тот, которого я знал вдоль и поперек по его собранию сочинений, вышедшему приложением к «Ниве» во время войны, в желтых обложках с красивой виньеткой, составленной из множества опадающих листьев.
Он все еще – видимо – воспринимался как певец осеннего увядания, автор «Листопада», которым я не уставал восхищаться.
«Лес, точно терем расписной, лиловый, золотой, багряный, веселой, пестрою стеной стоит над светлою поляной…»
Эта совсем небольшая описательная поэма, подобно тому как «Евгений Онегин» считался энциклопедией русской жизни, казалась мне энциклопедией осенних картин всей русской поэзии от Державина до Фета и Полонского.
Быть может, здесь и не было ничего нового, но «Листопад» как бы блестяще, исчерпывающе завершал целую поэтическую эпоху. Каждый его стих вызывал ряд дорогих для всякого русского человека ассоциаций.
«…и Осень тихою вдовой вступает в пестрый терем свой…», «…и месяц медленно встает. Все тени сделал он короче, прозрачный дым навел на лес и вот уж смотрит прямо в очи с туманной высоты небес».
В этом месте мне всегда приходило на память пушкинское: «Как привидение, за рощею сосновой луна туманная взошла».
Строки: «Трубят рога в полях далеких; звенит их медный перелив» – вызывали в воображении «Графа Нулина».
И все же это было оригинальное, чисто бунинское:
«…И в горностаевом шугае, умывши бледное лицо, последний день в лесу встречая, выходит Осень на крыльцо…».
Затем – великолепное завершение:
«…И будут в небе голубом сиять чертоги ледяные и хрусталем и серебром. А в ночь, меж белых их разводов, взойдут огни небесных сводов, заблещет звездный щит Стожар – в тот час, когда среди молчанья морозный светится пожар, Расцвет Полярного Сиянья!»
Было нечто многозначительное в том, что слово «Осень» писалось с большой буквы, как имя собственное. Тогда это мне чрезвычайно нравилось. Теперь же представляется манерным. Но все равно – стихи были прекрасны.
В первых своих книгах Бунин еще находился в плену традиционно-народнических представлений о своей родине как о стране нищей, смиренной, убогой.
«Я не люблю, о Русь, твоей несмелой, тысячелетней, рабской нищеты. Но этот крест, но этот ковшик белый… Смиренные, родимые черты!»
Его еще тогда умиляла нищая Россия, как умиляла она и другого поэта, его современника:
«Россия, нищая Россия, мне избы серые твои, твои мне песни ветровые – как слезы первые любви!»
Теперь же, в последней книжке Бунина, изданной в России, в десятом томе собрания его сочинений еще неизвестного у нас петроградского издательства «Парус», 1918 год, я прочел стихотворение «Архистратиг», где Русь представлялась Бунину уже совсем, совсем другой:
«Архистратиг средневековый, написанный века тому назад на церковке одноголовой, был тонконог, весь в стали и крылат… Кто знал его? Но вот совсем недавно открыт и он, по прихоти тщеславной столичных мод, – в журнале дорогом изображен на диво, и о нем теперь толкуют мистики, эстеты, богоискатели, девицы и поэты. Их сытые, болтливые уста пророчат Руси быть архистратигом, кощунствуют о рубище Христа и умиляются – по книгам, – как Русь смиренна и проста».
Эти стихи Бунин написал, кажется, в шестнадцатом году, пророчески ощущая приближение страшной для него революции, с которой не мог примириться до самой своей смерти.
Потом, уже в эмиграции, в конце жизни, Бунин вычеркнул мистиков, богоискателей, поэтов, эстетов; вычеркнул «их сытые, болтливые уста». Но я не признаю этой самоцензуры. Что написано – написано. Слово не воробей.
Так некогда передо мной открылся новый Бунин, как бы выходец из потустороннего древнерусского мира – жестокого, фантастического, ни на что не похожего и вместе с тем глубоко родного, национального, – мира наших пращуров, создававших Русь по своему образу и подобию, со всем ее чудовищным смешением языческого и христианского, древнеславянского и угро-финского, варяжского, византийского, татарского – жестокого, кровавого, гениально-самобытного! – царство, нисколько не похожее на ту «древнюю Русь», которую мы привыкли себе представлять, читая в младших классах школы жалкий, тоненький учебник Русской истории.
Достаточно перечислить одни лишь названия бунинских стихотворений того времени: «Орда», «Шестикрылый», «Скоморохи», «Казнь», «Чернец», «Матфей Прозорливый», – чтобы понять, что делалось тогда в душе Бунина.
«Алел ты в зареве Батыя – и потемнел твой жуткий взор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
 https://sdvk.ru/Dushevie_kabini/Finlyandiya/ 

 новогрес рене