https://www.dushevoi.ru/products/smesiteli/dlya_rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Гусев, а ты знаешь, как я надул их?
– Кого, Павел Иваныч?
– Да этих самых… Понимаешь ли, тут на пароходе существуют только первый и третий классы, причем в третьем классе дозволяется ехать одним только мужикам, то есть хамам. Если же ты в пиджаке и хоть издали похож на барина или на буржуа, то изволь ехать в первом классе. Хоть тресни, а выкладывай пятьсот рублей. К чему, спрашиваю, завели вы такой порядок? Уж не хотите ли поднять этим престиж российской интеллигенции? «Нисколько. Не пускаем вас просто потому, что в третьем классе нельзя ехать порядочному человеку: уж очень там скверно и безобразно». Да-с? Благодарю, что так заботитесь о порядочных людях. Но во всяком случае, скверно там или хорошо, а пятисот рублей у меня нет. Казны я не грабил, инородцев не эксплоатировал, контрабандой не занимался, никого не запорол до смерти, а потому судите: имею ли я право восседать в первом классе, а тем паче причислять себя к российской интеллигенции? Но их логикой не проймешь… Пришлось прибегнуть к надувательству. Надел я чуйку и большие сапоги, состроил пьяную хамскую рожу и иду к агенту: «Давай, говорю, ваше высокоблагородие, билетишко…»
– А вы сами какого звания? – спрашивает матрос.
– Духовного. Мой отец был честный поп. Всегда говорил великим мира сего правду в глаза и за это много страдал.
Павел Иваныч утомился говорить и задыхается, но все-таки продолжает:
– Да, я всегда говорю в лицо правду… Я никого и ничего не боюсь. В этом отношении между мной и вами – разница громадная. Вы люди темные, слепые, забитые, ничего вы не видите, а что видите, того не понимаете… Вам говорят, что ветер с цепи срывается, что вы скоты, печенеги, вы и верите; по шее вас бьют, вы ручку целуете; ограбит вас какое-нибудь животное в енотовой шубе и потом швырнет вам пятиалтынный на чай, а вы: «Пожалуйте, барин, ручку». Парии вы, жалкие люди… Я же другое дело. Я живу сознательно, я всё вижу, как видит орел или ястреб, когда летает над землей, и всё понимаю. Я воплощенный протест. Вижу произвол – протестую, вижу ханжу и лицемера – протестую, вижу торжествующую свинью – протестую. И я непобедим, никакая испанская инквизиция не может заставить меня замолчать. Да… Отрежь мне язык – буду протестовать мимикой, замуравь меня в погреб – буду кричать оттуда так, что за версту будет слышно, или уморю себя голодом, чтоб на их черной совести одним пудом было больше, убей меня – буду являться тенью. Все знакомые говорят мне: «Невыносимейший вы человек, Павел Иваныч!» Горжусь такой репутацией. Прослужил на Дальнем Востоке три года, а оставил после себя память на сто лет: со всеми разругался. Приятели пишут из России: «Не приезжай». А я вот возьму, да на зло и приеду… Да… Вот это жизнь, я понимаю. Это можно назвать жизнью.
Гусев не слушает и смотрит в окошечко. На прозрачной, нежно-бирюзовой воде, вся залитая ослепительным, горячим солнцем, качается лодка. В ней стоят голые китайцы, протягивают вверх клетки с канарейками и кричат:
– Поет! Поет!
О лодку стукнулась другая лодка, пробежал паровой катер. А вот еще лодка: сидит в ней толстый китаец и ест палочками рис. Лениво колышется вода, лениво носятся над нею белые чайки.
«Вот этого жирного по шее бы смазать…» – думает Гусев, глядя на толстого китайца и зевая.
Он дремлет, и кажется ему, что вся природа находится в дремоте. Время бежит быстро. Незаметно проходит день, незаметно наступают потемки… Пароход не стоит уж на месте, а идет куда-то дальше.
IV
Проходит два дня. Павел Иваныч уж не сидит, а лежит; глаза у него закрыты, нос стал как будто острее.
– Павел Иваныч! – окликает его Гусев. – А, Павел Иваныч!
Павел Иваныч открывает глаза и шевелит губами.
– Вам нездорово?
– Ничего… – отвечает Павел Иваныч, задыхаясь. – Ничего, даже, напротив… лучше… Видишь, я уже и лежать могу… Полегчало…
– Ну, и слава богу, Павел Иваныч.
– Как сравнишь себя с вами, жалко мне вас… бедняг. Легкие у меня здоровые, а кашель это желудочный… Я могу перенести ад, не то что Красное море! К тому же, я отношусь критически и к болезни своей, и к лекарствам. А вы… вы темные… Тяжело вам, очень, очень тяжело!
Качки нет, тихо, но зато душно и жарко, как в бане; не только говорить, но даже слушать трудно. Гусев обнял колени, положил на них голову и думает о родной стороне. Боже мой, в такую духоту какое наслаждение думать о снеге и холоде! Едешь на санях; вдруг лошади испугались чего-то и понесли… Не разбирая ни дорог, ни канав, ни оврагов, несутся они, как бешеные, по всей деревне, через пруд, мимо завода, потом по полю… «Держи! – кричат во все горло заводские и встречные. – Держи!» Но зачем держать! Пусть резкий, холодный ветер бьет в лицо и кусает руки, пусть комья снега, подброшенные копытами, падают на шапку, за воротник, на шею, на грудь, пусть визжат полозья и обрываются постромки и вальки, чёрт с ними совсем! А какое наслаждение, когда опрокидываются сани и летишь со всего размаху в сугроб, прямо лицом в снег, а потом встанешь весь белый, с сосульками на усах; ни шапки, ни рукавиц, пояс развязался… Люди хохочут, собаки лают…
Павел Иваныч открывает наполовину один глаз, глядит им на Гусева и спрашивает тихо:
– Гусев, твой командир крал?
– А кто ж его знает, Павел Иваныч! Мы не знаем, до нас не доходит.
И затем много времени проходит в молчании. Гусев думает, бредит и то и дело пьет воду; ему трудно говорить, трудно слушать, и боится он, чтоб с ним не заговорили. Проходит час, другой, третий; наступает вечер, потом ночь, но он не замечает этого, а всё сидит и думает о морозе.
Слышно, как будто кто вошел в лазарет, раздаются голоса, но проходит минут пять, и всё смолкает.
– Царство небесное, вечный покой, – говорит солдат с повязкой на руке. – Неспокойный был человек!
– Что? – спрашивает Гусев. – Кого?
– Помер. Сейчас наверх унесли.
– Ну, что ж, – бормочет Гусев, зевая. – Царство небесное.
– Как, по-твоему, Гусев? – спрашивает после некоторого молчания солдат с повязкой. – Будет он в царстве небесном иди нет?
– Про кого ты?
– Про Павла Иваныча.
– Будет… мучился долго. И то взять, из духовного звания, а у попов родни много. Замолят.
Солдат с повязкой садится на койку к Гусеву и говорит вполголоса:
– И ты, Гусев, не жилец на этом свете. Не доедешь ты до России.
– Нешто доктор или фельдшер сказывал? – спрашивает Гусев.
– Не то, чтобы кто сказывал, а видать… Человека, который скоро помрет, сразу видно. Не ешь ты, не пьешь, исхудал – глядеть страшно. Чахотка, одним словом. Я говорю не для того, чтобы тебя тревожить, а к тому, может, ты захочешь причаститься и собороваться. А ежели у тебя деньги есть, то сдал бы ты их старшему офицеру.
– Я домой не написал… – вздыхает Гусев. – Помру, и не узнают.
– Узнают, – говорит басом больной матрос. – Когда помрешь, здесь запишут в вахтенный журнал, в Одессе дадут воинскому начальнику выписку, а тот пошлет в волость или куда там…
Гусеву становится жутко от такого разговора, и начинает его томить какое-то желание. Пьет он воду – не то; тянется к круглому окошечку и вдыхает горячий, влажный воздух – не то; старается думать о родной стороне, о морозе – не то… Наконец, ему кажется, что если он еще хоть одну минуту пробудет в лазарете, то непременно задохнется.
– Тяжко, братцы… – говорит он. – Я пойду наверх.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134
 https://sdvk.ru/Mebel_dlya_vannih_komnat/Atoll/ 

 Бестиль Coleur