https://www.dushevoi.ru/products/dushevye-poddony/90x90/ 

 

Вот вам письма Розенцвейга», — она потом даже подарила мне бесценный том (у нее было два экземпляра), и я до сих пор оплакиваю его утрату, так много из истории культуры того времени он мне прояснил, — «а здесь — несколько работ Бубера».
Замечание для успокоения моей филологической совести: мои «ливианские речи» можно назвать лишь отчасти ливианскими: они взяты из моего дневника, и я действительно записывал их изо дня в день под свежим впечатлением от событий, когда услышанное еще звучало в ушах. Бубер не был мне совсем неизвестен, его ведь уже лет двадцать — тридцать назад называли в ряду религиозных философов; имя менее известного и рано умершего Розенцвейга встретилось мне впервые.
Бубер настолько романтик и мистик, что обращает сущность иудаизма в его противоположность. Все [историческое] развитие иудаизма показало, что ядро этой сущности составляли самый крайний рационализм, самая радикальная дематериализация идеи Бога и что каббала и позднейшие бурные взлеты мистики были только реакцией на постоянно господствующую и решающую главную традицию. Для Бубера, напротив, еврейская мистика есть сущностное и творческое начало, а еврейский рационализм (Ratio) — только закостенение и вырождение. Он крупный исследователь религий; восточный человек для него есть человек религиозный по преимуществу, но среди восточных людей евреи достигли высшей ступени религиозного. А поскольку они столетиями жили в тесном контакте с активной Европой, имеющей иные духовные предпосылки, то их задача — сплавить лучшие духовные традиции Востока и Запада для их взаимообогащения. Здесь в игру вступает романтик, даже филолог-романтик (не политик — как у Герцля): религия евреев достигла своей вершины в Палестине, они не кочевники, первоначально это были земледельцы, все образы, все библейские образы указывают на то, что их «Бог был властелином полей, праздники его были земледельческими праздниками, а закон его — земледельческий закон». И «на какую бы высоту всеобщего духа ни поднималось пророческое начало… их всеобщий дух всегда стремился облечься в единое тело из этой особенной ханаанской земли…» В Европе еврейская душа («прошедшая через все небеса и преисподнии Европы»), особенно душа «приспособившихся евреев», сильно пострадала; но «когда она коснется своей материнской почвы, она снова обретет способность творчества». Эти мысли и чувства немецкого романтизма, этот особый языковой мир романтизма, главным образом неоромантической поэзии и философии с их уходом от повседневности, с их жреческой торжественностью и склонностью к таинственному сумраку, — все это присутствует у Бубера.
С Францем Розенцвейгом дело обстоит аналогично, но все же он не так растворяется в мистике и не порывает пространственной связи с Германией.
Но вернемся к нашим баранам, не будем забывать про LTI. Сущность еврейства, оправдание сионизма — не моя тема. (Верующий еврей мог бы сделать вывод, что вторая, более широкая диаспора нашего времени была угодна Богу, как и первая; однако ни первая, ни вторая диаспоры не исходили от Бога полей, ибо подлинная задача этого Бога, возложенная им на свой народ, как раз и заключалась в том, чтобы он не был народом, не был связан границами пространства или тела, а служил голой идее, нигде не закрепляясь корнями. Об этом и о смысле гетто как «забора», очерчивающего духовную самобытность, и о заборе, ставшем удушающим ошейником, и о выходе главных носителей миссии (Бубер говорит «великий Спиноза» в явном противоречии со своим учением), — об их выходе и их выброшенности из новых национальных границ, — ах, Боже мой, сколько же мы философствовали на эту тему! И как жутко мало осталось в живых тех, из кого это «мы» состояло!)
Остаюсь при своих баранах. Тот же стиль, который так характерен для Бубера, те же слова, которые имели у него особый налет торжественности: «час испытания», «неповторимое» и «неповторимость», — как часто встречал я их у нацистов, у Розенберга и у более мелких бонз, в книгах и газетных заметках. Всем им нравилось порой казаться философами, порой они охотно обращались исключительно к образованной публике; массе это импонировало.
Стилевое родство между Розенбергом и Бубером, близость в некоторых оценках (предпочтение, отдаваемое земледелию и мистике в сравнении с кочевничеством и рационализмом, — ведь это было по душе и Розенбергу) — разве это родство не выглядит еще более пугающим, чем родство между Гитлером и Герцлем? Но объяснение такого феномена в обоих случаях одинаковое: господствует в это время романтизм, причем не кичевой, а настоящий, и из этого источника черпают те и другие, невинные и отравители, жертвы и палачи.
XXX
Проклятие суперлатива
Как-то раз, ровно сорок лет тому назад, я напечатал один материал в американской газете. Немецкоязычная «New Yorker Staatszeitung» опубликовала к 70-летию Адольфа Вильбрандта мою статью, где я изложил его биографию. Когда мне в руки попал экземпляр газеты, в моем сознании навсегда запечатлелся обобщенный образ американской прессы. Хотя я понимал, что это, вероятно, — а пожалуй, наверняка — несправедливо (ибо любое обобщение ложно), все же этот образ неизменно всплывал в памяти с потрясающей четкостью, как только какая-нибудь вольная ассоциация идей приводила меня к американскому газетному делу. Посреди набора моей статьи о Вильбрандте, извиваясь сверху донизу и разрывая газетные строчки, шла реклама какого-то слабительного, начинавшаяся словами: «У человека тридцать футов кишок».
Это было в августе 1907 г. Летом 1937 г. я, чаще чем когда-либо прежде, вспоминал об этих кишках. Тогда закончился Нюрнбергский партийный съезд, и сообщалось, что если сложить стопку газет из ежедневного тиража всей германской прессы, то она вознесется на 20 км в стратосферу, опровергая зарубежных клеветников, твердящих об упадке немецкой прессы; в те же дни, во время визита Муссолини в Берлин, отмечалось, что на полотнища и транспаранты для украшения улиц, по которым ехал дуче, пошло 40 000 м ткани.
«Смешение количества (Quantum) и качества (Quale), американизм самого дурного пошиба», — записал я тогда в дневнике, добавив, что газетчики Третьего рейха оказались прилежными учениками, все более щедро употребляя все более жирные заголовки и все чаще отбрасывая артикль перед выпячиваемыми существительными, при этом военная, спортивная и деловая стилевые тенденции сливались, придавая речи четкую лаконичность.
Но в самом ли деле можно ставить на одну доску жонглирование цифрами у американцев и нацистов? Уже тогда у меня возникали сомнения в этом. Не содержалась ли в «тридцати футах кишок» толика юмора, не чувствуется ли всегда в раздутых цифрах американской рекламы какая-то простодушная наивность? Не намекал ли каждый раз рекламодатель: мы с тобой, дорогой читатель, оба ужасно любим преувеличения, мы оба знаем, что имеется в виду, — а значит, я вовсе не вру, ты ведь сам вычтешь то, что не нужно, а нахваливая свой товар, я вовсе не хочу тебя надуть, просто благодаря превосходной степени эта похвала запечатлевается в сознании прочнее и без усилий!
Некоторое время спустя я наткнулся на мемуары одного американскою журналиста — на книгу Уэбба Миллера «Я не нашел мира», вышедшую на немецком языке в издательстве «Rowohlt» в 1938 г.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
 https://sdvk.ru/Sanfayans/Unitazi/nedorogie/ 

 агама плитка