https://www.dushevoi.ru/brands/Aqwella/barselona/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сделайте хотя бы попытку понять Перу с ее странной сьеррой, степною и горной, с сумрачной костой, которая учащенно дышит грозным предчувствием океана. Вступите в колумбийское буйство красок и стилей и окунитесь в его несмолкающее разноголосье. Когда вы опомнитесь и очнетесь, вы обнаружите то, что в памяти остались не сведения, не встречи, не постижения и открытия, осталась лишь скачущая мозаика из ярких пятен и острых линий, магическая полубезумная живопись, неведомо как в себе сочетающая щедрое масло, скупую графику и дымчато-нежную акварель.
Пройдет еще какое-то время – и сквозь цвета, голоса и воздух, согретый полднем, настоенный ветром, пробьются застрявшие в памяти образы – тенистая водная колея – петляющий канал Соче-Милко, взметенные улицы Боготы, летящие вниз, точно пестрые мячики, с горластых окраин в нарядный центр, прохладная утренняя Лима, развалины в окрестностях Куско.
Потом начнут проступать и лица. Память твоя отберет по-хозяйски пять-шесть, не пытайся понять этот выбор. Вдруг вспомнится лукавый маэстро, показывающий с довольной улыбкой, какими фресками он украсил стены обновленного храма. Мелькнет удалец, как будто сошедший с экрана: сидящий в холле отеля – лихо заломленная шляпа с узкими загнутыми полями, черный, небрежно завязанный галстук, белая легкая рубашка с искусно закатанными рукавами – видны его смуглые крепкие локти, искусно подстриженные усы – в картинной внешности бравого сыщика была образцовая завершенность.
Долгая странная галерея! Вспыхнет медлительным нежным румянцем чуть удлиненное лицо супруги мэра Гвадалахары. Ее игольчатые ресницы то опускаются, то взлетают, блестят аметистовые глаза с поистине неповторимым оттенком – там называют его корундой. Они озирают вас с тихой заботой, с каким-то сестринским пониманием: так вы это знаете? Эта планета меньше мгновения, мир беззащитен, как наша жизнь, как я и вы. На следующий день я прощаюсь и с нею и с маленькой ее дочкой. Крошку зовут Марией-Луисой. Ей нет и семи, но меня провожают взрослые, полные слез глаза. Я утешаю ее, как Цезарь, который посулил Клеопатре, что вместо себя он пришлет Антония. “Не плачь, Мария-Луиса, не плачь. В Москве у меня есть сын Андрей, и он заменит тебе меня”. Круглые продолговатые бусинки снова светлеют и высыхают. Она произносит с недетской серьезностью: “Да, Леонид, я понимаю, что ты не можешь стать моим мужем. Прошу тебя передать Андреа, что я его жду и что я ему буду преданной хорошей женой”. В тот миг в ее замшевом голоске звучала вся истовость католичества. Кто знает, может быть, по сю пору она еще ждет в Гвадалахаре?
Помню писательское застолье в “Жанубе” – все веселы и дружелюбны, и вдруг прозвеневшее имя Маркеса, словно отбрасывает тень – дистанция между домашней гордостью и тайной досадой на самом донышке – такой же домашней, фамильной, родственной – оказывается не так велика.
И правда – в Колумбии все по-домашнему! Долгий прием в Букараманге. Плотный широкобедрый брюнет почтенного возраста с мощным тазом, предупредительный и учтивый. С ним рядом еще юная женщина, в светлом, почти невесомом платье, с бронзовой обнаженной спиною, с голыми бронзовыми руками. Она не скрывает своей любви к массивному спутнику, точно обрушивает всю свою пенелопову преданность. И здесь, в суматошном разговоре, вдруг поминается имя Маркеса. Мой собеседник корректно склоняет набриолиненную голову: Маркес… да, это славное имя. Юная дама кивает: “О, Маркес… жизнь моя, ты должен прочесть”.
Мне объясняют, что мой собеседник – начальник городской жандармерии. В сторонке – группа из трех мужчин в темных костюмах, подчеркнуто сдержанных. Полный энергии журналист из радикального издания смотрит на них с любовной улыбкой, негромко произносит: partidos. В голосе – братство и солидарность. Я только успеваю подумать: и в самом деле – все по-домашнему. Все близко, все рядом, точно на фреске – оскаленный, полубезумный малый хохочет в лицо подступающей смерти.
Все рядом. И ярмарочный коловорот, и завораживающий колодец вдруг обступившей тебя тишины. И час счастливого одиночества в скромном отельчике “Soledad” – не правда ли, занятная шутка, ведь soledad и есть одиночество – когда еле слышно в мое окно струилась чуть слышная мелодия каких-то блуждающих mariachis, и час неотчетливых предчувствий, который я пережил в Мачу-Пикчу, чудом оставшейся цитадели исчезнувшей империи инков.
Два разных, ничем не похожих часа с самим собою наедине. В отеле, названном “Одиночеством”, свидание с собственной сумятицей было на диво умиротворенным. И мысли были ему под стать – такие же светлые и прозрачные, как доносившийся мягкий мотивчик, рожденный бродячими музыкантами. Думалось, что все продолжается, все длится, все связано и сплетено, что жить еще долго, что все возможно, однажды вдруг вздрогнет твоя душа и белый бумажный лист почувствует томительное касание грифеля, застонет от радости, оживет.
Все рядом. И воля отдельной судьбы, создавшая северного соседа, и древний непостижимый инстинкт, толкавший друг к другу, к себе подобным, но тут же разъединявший стаи. Пожалуй, нигде я не ощущал так резко и остро потребность слиться, чтоб отделиться от всех на свете, как здесь, в затвердевшей когда-то лаве, где всюду звучал один язык, где в жилах кипела все та же кровь и властвовали схожие мифы.
Все рядом. Один плавильный котел, в котором давно уже перемешались неисчислимые племена, явившиеся на эту землю от добровольной капитуляции несокрушимых конкистадоров перед объятьями индианок с их мрачными сузившимися глазами – ах, слишком гордо и неуступчиво не отводили зрачков от солнца! – с их впалыми, плоскими животами, с упругими и тугими икрами, намертво стиснувшими господина, с их скулами, вобравшими щеки, застывшими от бессонной жажды.
Но в пьяной крови молчаливых ланей кипела немыслимая гордыня, и дети, которые унаследовали и силу отцов и страсть матерей, заставили все кланы и роды размежеваться, разгородиться и обособиться друг от друга. Вот уже Верхнее Перу становится однажды Боливией, неважно, что разреженный воздух там комьями застревает в горле. Что бы то ни было, устоим и сохраним свою особость. Ничуть не хуже, чем парагвайцы, чем круглые колобки-сальвадорцы. Любая гора на континенте желает стать Андами и Кордильерами.
Все рядом. Августовские кочевья по простодушному, неприрученному, самолюбивому материку меня убедили: он все вмещает. Недаром же его тайная женственность хочет подчеркнутого мачизма. Совсем еще молодой паренек, muchaho, сидящий у двери шефа, небрежно забавляется кольтом. Он лишь посмеивается над секретаршей, над куколкой, фавориткой, красоткой, когда она вскрикивает, наблюдая это опасное развлечение: “Боитесь, что я в вас попаду?” – “Боюсь, что попадете в себя”. – “И что тут такого? Не понимаю”. Он втискивает дуло меж губ и медленно спускает курок. Выстрел чуть слышен, и смерть беззвучна. Нет, неспроста на фресках во храмах мы ей показываем язык.
Впоследствии колумбийский писатель, с которым мы встретились в Боготе, мне скажет о своих земляках не то с улыбкой, не то с гримаской: “Latinos – своеобразные люди. Мужчины отважны, но их отвага требует публики и восхищения, а женщины безотказны в любви и часто после десятых родов утрачивают дары природы”.
Ну что же, всеведущий драматург заметил, что этот мир – театр. И если бы всемогущая сила перенесла в наши дни Шекспира, он бы увидел, сколь справедливо и безупречно его открытие. Но люди, рожденные в этой топке, не думают, что они актеры. Они такие, какие есть. Просто на Юге быстрей догадываются, что жизнь – это предмет искусства. С первого мига и с первого слова они начинают свою игру и помнят, что всяческие эффекты входят в одно из ее условий, что броская реплика под занавес может расцветить всю твою роль. Прав был усатый нескладный Маркес, когда он накренил реализм и взмахом пера приблизил чудо, сделав его закономерным, просто соединил его с почвой.
Все рядом – немыслимое и повседневное. Все по-домашнему. Все сплелось. На этой земле, где привычно буйствует декоративный оперный мир, я понимаю, как Маркес зорок. Чудо естественно, даже буднично. Можно подпрыгнуть и зависнуть, можно стать частью воды и суши. Только впусти в себя и раствори в своем распахнувшемся существе кошачью истому желтых Кариб, почувствуй простор бесконечной сельвы, хлебни безрассудней горячего ветра, поглубже, пока он не хлынет в легкие, а там все зависит от высшей воли – либо он разорвет их в клочья, либо прочистит до основания.
Прав Маркес. Под обезумевшим солнцем жить можно долго, почти как в Библии, и не заметить, как исчезаешь. Тут ведь равны и дальнее небо, и твердь земная, и сон, и явь. И можно выдержать все, что рухнет, все сразу – сорок лет виоленсии, сто лет одиночества, тысячу лет бессильных попыток понять свою бренность. Все нам по силам, когда мы вносим в этот бессмысленный хоровод с кровью, враждою, неукротимостью эту стихию солнца и зрелища. Ну а уж если ты заскучаешь, все разрешается проще простого – нужно принять в себя поцелуй пахнущего порохом дула и показать ему свой язык. Все рядом, все вместе – и смерть и жизнь. Прислушайся – это крик новорожденного приветствует твой последний шаг.
3
Однажды я понял, что переполнен. Внешне все было чередованием схожих пейзажей и схожих мест. Все аэропорты на свете, в конечном счете, одно и то же – пространство, занятое людьми, плохо скрывающими растерянность, и время, которое подгоняет. Еще немного, совсем немного – и часовые стрелки сорвут их с просторных продолговатых скамей, согретых телами вчерашних путников, и летное поле за светлыми окнами, напоминающими ворота, приблизится и бросится под ноги. И снова нестройная цепочка, скрывая невольную неуверенность, двинется – затылок в затылок – чтоб скрыться в чреве железной птицы.
Потом пассажиры глядят на светило, плывущее за узкими стеклами, прикрыв глаза, вспоминают землю с ее городами, летящими улицами, с лицами смуглых аборигенов, с домами, колониальными двориками, увитыми диким виноградом и цепким плющом, ползущим по стенам, с широкобедрыми и голосистыми, с рассвета хлопочущими туземками, они торопятся на mercado, они развешивают белье, переговариваются с подругами – о чем? о детях? своих мужчинах? О женской постоянной готовности к заботам дня и утехам ночи? Кто знает? Воздушный ковчег покоится на белых перистых облаках, как комары, жужжат моторы, глаза смыкаются, перед ними плывет коричневая земля, картинка складывается из гор, висящих над линией горизонта, из хижин под крышами из соломы, таинственных стреловидных холмов, щедро разбросанных по всей Мексике. Потом неожиданно возникает ночная Лима, в ней только-только вступил в права комендантский час, по улицам перуанской столицы лягушечьи перемещаются танки, шагают солдатики в светлых касках, а утром на всем пути встречают, посверкивая фиолетовым пламенем, дикарские цветы чаккеранды. И сразу же – словно из небытия – без передышки, без подготовки лес и кустарник становятся берегом, земля обрывается – в темную грудь стучит неизвестно откуда возникший Великий и Сумрачный Океан. И все же пейзаж не застывает, моторы, как прежде, стучат и постукивают, картинки все так же сменяют друг друга, рядом седой щетинистый негр нежно сжимает ладонь мулатки, клонит ко сну, но сон не идет – вот уже с четырех сторон нас закольцовывает Колумбия.
Еще один подарок дороги – медленный вечер в доме художника. Маленький куб на высоком взгорье – здесь, на Монмартре Боготы, среди других невольников кисти, живет и работает наш хозяин.
А дом похож на большую игрушку – не хочется выходить наружу. Это пристанище живописца тоже подверглось его воздействию – я сразу понял: его лепили и совершенствовали всю жизнь. Это отбитый у мира остров, куда, должно быть, почти полстолетия скрытно стремилась моя душа. Может быть, в этом ночном укрывище некий загадочный трубный голос вдруг да подскажет мне несколько слов, способных достучаться до мира.
Причудливая прелестная вязь крошечных комнат, террас, пристроек, лестниц, переплетенных, как грозди, укромных, едва освещенных мансард, сад, заколдованный орхидеями, точно просящий у стен защиты. Когда же во всем своем великолепии, где-то внизу, на дне обрыва, предстанет воздевшая в небо факелы, недостижимая Богота, захочется зареветь от счастья, а может быть – от горькой догадки, как оно хрупко и как мгновенно. Сын живописца зовет к телескопу – когда мы от него отрываемся, мы видим пляшущие огни, танцуют улицы и небоскребы, когда же мы вновь приникаем к стеклам, мы видим прямо над головами зеленую дымчатую Венеру. Писательница, жена художника, протягивает мне маленький томик – “возьмите на память об этом часе книжку, которую я написала. Или записала – не знаю. В общем, это “история кошки, рассказанная ею самой”.
А самолет все летит, летит. Куда же теперь? Не то в Меделин, не то в золотую Букарамангу. Пройдут еще два или три денька, мелькнет еще несколько аэропортов, и наконец-то, давно пора, чаша полна почти до края, нас ждет тишайшая Коста-Рика, возможность выдохнуть лишний воздух, очнуться, опомниться – перед тем как возвратиться из праздника в жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9

 https://sdvk.ru/Sanfayans/Unitazi/brand-Roca/Debba/ 

 плитка valentino elite