сантехника из китая интернет магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А иногда, наоборот, щедро осыпала ласками. Могла, например, ни с того ни с сего подарить французские духи.
В принципе она была бессребреницей. Ее часто обманывали, писали письма с слезными просьбами, выпрашивая деньги, фактически обирали. Она не отказывала. Хотя сама получала оклад меньший, чем Плятт или Марецкая, обладавшие, как и она, статусом народного артиста СССР. Очевидно, то была своеобразная плата за полную отстраненность от социально-общественной жизни социалистического государства. Незадолго до ее ухода из жизни Юрский навестил ее в больнице и рассказывал, что она играет в смерть, в умирание. Может быть, это так и было. Мы тогда еще не осознавали, что теряем ее. Истинный артист не то чтобы все время играет, но до конца жестоко исследует себя, наблюдает, пытаясь прочувствовать суть вещей, так же как ученый, экспериментирующий на самом себе. Умерла она внезапно, когда ее везли на каталке в операционную. Похороны стали ее последним спектаклем, продолжением высокой трагедии и беспощадной иронии ее жизни. На торжественной панихиде чиновники обращались к ней «Фаина Григорьевна» — по паспорту, по документам; люди искусства говорили «Фаина Георгиевна», как называла она себя сама. Во дворе Донского крематория чудаковатый пожилой фотограф, пытаясь выразительно построить кадр похоронной процессии, пятился, пятился от нас со штативом и, наконец, рухнул в цветочную клумбу. Во время последних прощальных слов хороший артист и добрый человек Михаил Львов, пытаясь сдержать рыдания, повторял: «Фуфа, Фуфочка!..» И, не выдержав, разревелся, неожиданно выдохнув: «Да ну, на хрен!» Только брехливый пес Мальчик молчал у гроба. И это было высшим выражением его собачьего горя.
Фаина Георгиевна приступила вроде бы к мемуарам, да одумалась. На многочисленные предложения снять о ней документальный фильм отказала даже Андрею Кончаловскому.
— Я еще не настолько в маразме, чтобы писать мемуары, — сочинила себе очередную защитную шутку.
Она нашла себе своего режиссера и на вопрос «кто он?» отвечала:
— Александр Сергеевич Пушкин.
В финале нашего спектакля «Правда хорошо, а счастье лучше» она отступала в глубину сцены, напевая нехитрый куплет:
Корсетка моя, голубая строчка,
Мне мамаша приказала: гуляй, моя дочка...
Затемнение. Пауза. Яркий свет. Овация.

«Сима! Не валяй дурака!»
Зима. Мороз. Выхожу из проходной театра, только что отыграв «Несколько тревожных дней», где мы с Пляттом играли физиков: отца и сына. Подойдя к метро «Маяковская», слышу за собой тяжелое дыхание. Оборачиваюсь и вижу Серафиму Германовну Бирман.
— Молодой человек, приятно видеть на сцене человека с позицией.
В принципе я равнодушен к комплиментам. Воспринимаю их, как необходимую атрибутику нашей профессии. Но услышать такое от «Симы»! Я видел — она сидела в директорской ложе, но уж никак не думал, что поспешит вдогонку за мной для столь добрых слов. Серафима Германовна — соратница Евгения Вахтангова, Михаила Чехова, Алексея Дикого по Первой студии МХАТа, слыла человеком прямым, честным, нелицеприятным.
— Вас ждут фабрики и заводы! — без обиняков заявляла она людям неодаренным, естественно увеличивая ряды своих недоброжелателей.
После ухода на Запад Михаила Чехова и разгрома Второго МХАТа, детища Первой студии, она вместе со своей близкой подругой Софьей Гиацинтовой и ее мужем Иваном Берсеньевым вошла в руководство Театра Ленинского комсомола, который Берсеньев возглавил. То был плодотворный период для Бирман. Период не только актерского, но и режиссерского проявления ее дарования, в котором сочетались, я бы сказал, монументальная внешняя выразительность с парадоксальной правдой характера и естественной органичностью существования. Невероятная смесь. В жизни она, скорее, была максималисткой. Театр воспринимала храмом в буквальном смысле. Была его строителем.
Завидев однажды, что Берсеньеву принесли чай с бутербродами во время репетиции, воскликнула:
— Ваня, в храме?!
Сейчас такое трудно представить, но для нее есть в театре, есть в храме было кощунством. Жили они с Берсеньевым и Гиацинтовой поблизости. В театр и из театра ездили на одной машине. В тот раз она в знак протеста пошла пешком. По Тверской. Берсеньев ехал за ней медленно вдоль тротуара. Гиацинтова уговаривала:
— Сима, сядь, не валяй дурака!
Бирман оставалась непреклонной в своем демарше.
В мою бытность она уже почти ничего не играла в Театре имени Моссовета. Это было трагично. Директор попросил меня, тогда еще только пришедшего в театр, опекать ее во время юбилейного чествования в Доме актера. Я заехал за ней на театральном микрике. Поднялся на самый верхний этаж, под крышу старого московского дома. Небольшая трехкомнатная квартира, в которой жила она после смерти любимого мужа с домработницей. Запамятовал, как звали ее, кажется, Фекла.
Эти две женщины — полные противоположности и по происхождению, и по внешности, и по культуре — оставались неразлучны, необходимы друг другу всю жизнь. При этом находились в постоянном конфликте.
К примеру, когда у Бирман собирались гости, интеллигентные люди, ведшие изысканные разговоры на полутонах, Фекла, разомлев от приятного общества и стопки водки, могла неожиданно громогласно затянуть «Степь да степь кругом...» — и не останавливаться до конца всех куплетов, несмотря на беспомощные призывы хозяйки: «Фекла, прекратите! Прекратите, Фекла!»
Я застал Серафиму Германовну за волнительными приготовлениями. Она прикалывала орхидею к концертному платью. Рядом навзрыд ревела Фекла:
— Последний раз, последний раз! На сцену последний раз!
— Фекла перестаньте! Перестаньте, Фекла! — вторила Бирман.
Все юбилеи в какой-то степени похожи друг на друга. Юбиляр сидит в кресле и выслушивает комплиментарные поздравления в свой адрес. Потом говорит ответное слово. И вот, когда в заключение вечера подошла очередь Серафимы Германовны, она вышла на середину сцены и заявила:
— Друзья мои, спасибо, если все это искренне!
Очевидно, она не могла иначе. Обладала особой нетерпимостью к фальши.
Отгремели аплодисменты. Я посадил юбиляршу в микроавтобус вместе с подарками, букетами, корзинами цветов. Мы только что тронулись, отъехали от Пушкинской площади, как Серафима Германовна воскликнула:
— Цветы — Пушкину! Пушкину цветы!
Водитель резко затормозил. Схватив две корзины, я бросился к памятнику великого поэта.
— Две не надо! Одну! — поправила меня Бирман.
Чего в этом возгласе было больше — скупости или вкуса? Я думаю, вкуса. Убежден!
Последние дни ее оказались особенно трагичны. Она умерла в Питере, куда увезла ее племянница уже совершенно беспомощную. Умерла ослепшая в сумасшедшем доме. Говорят, до последнего вздоха, несмотря на настигшее ее безумие, пыталась репетировать что-то.
Юрий Александрович Завадский часто говорил на сборах труппы:
— Вы думаете, вам после меня будет лучше? Нет! Будет хуже. Я ведь последний из могикан!
Но он забыл, что в Питере, в сумасшедшем доме, тогда еще жива была выдающаяся актриса и режиссер Серафима Германовна Бирман, соученица и соратница его учителя Евгения Багратионовича Вахтангова. Он забыл. Ее все забыли.

Переживший его карп...
Завадский собирал труппу каждую субботу. Кроме текущих моментов он всегда в принципе говорил одно и то же:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
 ванна riho miami 

 Керрад Woodmax