комплект мебели для ванной комнаты 

 

«Нет, если бы владение собственностью было несправедливо, ты бы не мог пользоваться благами ее с удовольствием, по крайней мере, я не мог бы, – мне, главное, надо чувствовать то, что я не виноват» (курсив Д-го).
Вот словечки о чувстве «виновности», сопряженном с собственностью, вырвавшиеся мельком у Толстого и гениально комментированные Достоевским, из которых родился знаменитый образ-формула Н. К. Михайловского о «кающемся дворянине». «Дворяне» были в земледельческой и крепостной России главными представителями собственности, и эти русские, «кающиеся» о своей собственности, уже естественно и просто дотягивались до образа «кающегося дворянина». Агитатор Михайловский гениально воспользовался этими обмолвками русских художников-христиан, романистов-христиан, чтобы толкнуть огромные массы русской молодежи на путь «кающегося дворянина», этот «честный русский путь», и захватить в дальнейшем этих «кающихся» в социал-демократический невод:
Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы:
Будешь умы уловлять, будешь помощник царям.
Вечное дело – политика… Он усиливает дело и суживает его. У Достоевского и Толстого, с их многоточиями и недоговоренностями, колебаниями и нерешительностью, вопрос был поставлен в такой глубине и всеобъемлемости, как это никак не могло войти в узкую голову Михайловского, в сухое сердце Михайловского.
"И Левин, в самом деле, не успокоится, – продолжает Достоевский, – пока не решит, виноват он или не виноват. И знаете ли, до какой степени не успокоится? Он дойдет до последних столбов, и если надо, если только надо, если только он докажет себе, что это надо (какой тон! совсем галка, слетающая с крыши), – то, в противоположность Стиве, который говорит: «Хоть и негодяем, да продолжаю жить в свое удовольствие», он обратится в «Власа», в «Власа» Некрасова, который роздал свое имение в припадке великого умиления и страха
И сбирать на построение
Храма Божьего пошел.
«И если не на построение храма пойдет собирать, то сделает что-нибудь в этих же размерах и с такою же ревностью…»
Вот куда махнул Достоевский, восставший в «Бесах» против «революционного типа» русского человека. В 1877 году, за год до смерти, он придвинул этот тип к «Власу», сказав, что у них один родник движения («снялся с крыши») и что то, куда они рвутся, – даже если и обманчиво, – то священно, как построение храма, по вложенной вере.
«Заметьте, опять повторяю, и спешу повторить, черту: это множество, чрезвычайное современное множество этих новых людей, этого нового корня русских людей, которым нужна правда (курсив Достоевского), одна правда, без условной лжи, и которые, чтобы достигнуть этой правды, отдадут все решительно. Эти люди тоже объявились в последние двадцать лет (178) и объявляются все больше и больше, хотя их и прежде, и всегда, и до Петра (вот сознание, что не „из разрыва с народом при Петре“ все родилось) еще можно было предчувствовать. Это – наступающая, будущая Россия честных людей, которым нужна лишь одна правда. О, в них большая и нетерпимость: по неопытности они отвергают всякие условия, всякие разъяснения даже. Но я только то хочу заявить изо всей силы, что их влечет истинное чувство. Характернейшая черта еще в том, что они ужасно не спелись и пока принадлежат ко всевозможным разрядам и убеждениям: тут и аристократы, и пролетарии, и духовные, и неверующие, и богачи, и бедные, ученые и неучи, и старики, и девочки, и славянофилы, и западники. Разлад в убеждениях непомерный, но стремление к честности и правде непоколебимое и нерушимое, и за слово истины всякий из них отдаст жизнь свою и все свои преимущества, – говорю: обратится в Власа. Закричат, пожалуй, что это дикая фантазия, что нет у нас столько честности и искания честности. Я именно провозглашаю, что есть, рядом с страшным развратом, что я вижу и предчувствую этих грядущих людей, которым принадлежит будущность России, что их нельзя уже не видеть и что художник, сопоставивший этого отжившего циника Стиву с своим новым человеком Левиным, как бы сопоставил это отпетое, развратное, страшно многочисленное, но уже покончившее с собою собственным приговором общество русское с обществом новой правды, которое не может вынести в сердце своем убеждения, что оно виновато, и отдаст все, чтобы очистить сердце свое от вины своей. Замечательно тут то, что, действительно, наше общество делится почти что только на эти два разряда, – до того они обширны и до того они всецело обнимают собою русскую жизнь, – разумеется, если откинуть совершенно ленивых, бездарных и равнодушных»…
Столько слов, такая страшная определенностью своею картина по поводу неопределенных недомолвок двух помещиков на охоте, в сущности, гораздо «прицельнее» думавших о дупелях на завтра, нежели о социальном вопросе…
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Как встрепенувшийся орел,
Душа поэта содрогнется…
Тоскует он…
Не в Толстом здесь дело, а в Достоевском: Толстой лишь «прошелся перстами по струнам», – без особой мысли и впечатлительности, «прошелся», как величавый Гете. И вдруг Достоевский весь загорелся жаром чисто вулканическим, затрясся именно как вулкан, и мы слышим «этот противный серный запах, – как запах тухлых яиц», по которому жители Портичи, Резины, былых Помпей и нового Неаполя узнают близость извержения и землетрясения…
Кто усомнится, на которой же стороне Достоевский: на стороне ли новых тревог или старого цинизма? Но, ведь, это было всего за три года до потрясения 1 марта. Достоевский определил самую дату: «началось 20 лет тому назад», т. е. в пору «Современника»… Что же, переменился он с тех пор? И «да», и «нет», скорее – «нет». Достоевский всю жизнь был с ними душою, но не с ними делом, был «с Раскольниковым» и уж нисколько не с чиновником Лужиным («жених» Дуни Раскольниковой), хотя и отметил, что Раскольников «погиб». Он отделался вот от «гибели» их, не физической только, но и душевной, вернее, – от волевой гибели, гибели поступков. «Все это еще дети», – мелькает у него здесь и там; «дети», «желторотые мальчики» и Раскольников, и Иван Карамазов, и, конечно, «Алеко», и этот «Левин». И вот с детством их и исключительною неопытностью, просто по искренности своей, не сливался старец Достоевский, которому по психике его было сто лет жизни, века жизни, тысячелетия! Старый это был дуб на российских равнинах, но с высыпавшими под старость зелеными листиками. Ведь, он почти поет во всей приведенной странице эту знакомую песню гимназистов и юношей:
Отречемся от старого мира…
Да и как поет! Как не умели в 1905-1906 годах!
Мы видим, – вся жизнь и до сих пор кипит около этих слов Достоевского. В его словах – тот уголек, который жжет кровь, подымает сердце, мог бы поднять народные волны… Но они забыты были сейчас же после того, как были произнесены, и забыты по особой причине, преднамеренно и злостно. Встала «машинка» на место глубокой психологии и глубокой совести, старая «нечаявшая машинка», которая начала «рубить мясо», как рубит его кухонная машинка, – «рубить котлету», что короче и утилитарнее задумчивых песен русских «странников», каковым был в сущности Достоевский. Дело сузилось, машинилось, потеряло душу, – ну, с этим психолог Достоевский не мог слиться. Омолодение России подсохло в корне, к нему вдруг пришел старый цинизм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
 https://sdvk.ru/dushevie_poddony/100x100/ 

 плитка на пол с узором