https://www.dushevoi.ru/products/mebel-dlja-vannoj/komplektuishie/tumba-bes-rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Она жеманилась, отворачивая голову в сторону. Таня посмотрела на неё ленивым взором тусклых синих глаз и снова приняла прежнюю позу, кинув гармонисту:
– Будет вам!
А безрукий, наклонившись к нему корпусом и брызгая слюной, громким звенящим голосом кричал:
– И опять не так! Нужно начинать с грусти, чтобы привести душу в порядок, заставить её прислушаться.
– То есть это как же? – скептически возражал гармонист, хмуря брови и поводя усами.
– А так – она чувствительна к грусти… Понимаете? Вот вы ей сейчас и закиньте удочку
– «Лучинушкой», к примеру, или «Заходило солнце красное» – она и приостановится, замрёт. А тут вы её хватите сразу «Чоботами» али «Во лузях», да с дробью, с пламенем, с плясом – чтобы жгло! Ожгёте её, она и встрепенётся! Тогда и пошло всё в действие. Тут уж начнётся прямо бешенство – чего-то хочется и ничего не надо! Тоска и радость – так всё и заиграет радугой!..
Безрукий задыхался от возбуждения и странно раскачивал корпусом, точно собираясь нырнуть на пол под ноги гармониста. Шум в трактире становился всё более хаотичным, оглушающим, пьяным.
И вдруг в него впилась высокая теноровая нота, болезненно вибрирующая, протяжная, унылая:
«Эх, да в непогоду-у…»
– Ш-ш-ш! – змеёй зашипел безрукий, вскинув кверху голову и обводя публику широко раскрытыми глазами с выражением в них и просьбы, и какой-то боязни, и удовольствия. Публика сразу притихла, уставилась на Костю, сидевшего на диване с бледным лицом и судорожно открытыми губами, из которых, взвиваясь всё выше, лились красивые, печальные звуки…
– Таня, подхвати, голубушка! – шептал молящим шёпотом безрукий.
«Ветер воет, завывает…»
– сразу перешёл Костя на речитатив.
Таня равнодушно, с видом человека, говорящего: «Могу – мне всё равно!», посмотрела на Костю и, крепче приложив руку к щеке, подхватила прежде, чем Костя кончил свой речитатив.
«А мою голо-овушку…»
– «Злая грусть терзает!..» – продолжал Костя, неподвижный и весь углубившийся в себя.
Маленький он был, сухой, жёлтый. Голос Кости, высокий, металлический тенор, дрожал, рыдая, и замирал в тоске, но прежде чем он прерывался, раздавалось густое контральто Тани. Оно задумчиво и печально плыло из её горла, ровное, безнадёжно спокойное; это делало слова песни ещё более грустными. В дверях комнаты стояла толпа людей с красными, возбуждёнными и потными физиономиями; за ней, где-то там, в комнате, по прежнему звучали стаканы и гудели пьяные голоса, но они всё ослабевали, а толпа у дверей протискивалась дальше в комнату.
«Эх, да и пойду я в степи…»
– грустно рассказывал Костя с красными пятнами на своём лице.
«В степи-и…»
– подхватила Таня, и голос её звучал только как равнодушное эхо чужой скорби.
«Поищу там доли…»
Голоса слились и дружной, тёплой струёй ровно потекли по комнате, пропитанной запахом водки, табаку и пота, вдруг задрожали, забились, зарыдали, точно им стало тесно и тошно тут. Потом голос Кости оборвался и умолк, а Таня продолжала:
«Матушка-пустыня-а…»
– «Матушка-пустыня!» – снова вступил Костя тоскливым криком, – «Приюти сиротку-у…»
– «Приюти сиротку», – вступил третий, новый голос. Он слился с голосом Кости и, звуча в унисон ему, гибкий, тоже дрожащий, являясь как бы эхом, тенью основного звука, заплакал и застонал, выпевая только одни гласные. Это пел безрукий, закрыв глаза и выгнув свой кадык.
Контральто Тани звучало – низкое, ровное, густое, и оно стало чем-то вроде широкой полосы бархата, извивавшейся в пространстве, а на нём, на этом бархате, в фантастических узорах дрожали золотые и серебряные нити голосов безрукого и Кости.
Публика была подавлена этим рассказом сироты о поисках своей доли. Тихон Павлович давно уже неподвижно сидел на стуле, низко свесив на грудь голову и жадно вслушиваясь в звуки песни. Они снова будили в нём его тоску, но теперь к ней примешивалось ощущение едко-сладкое, приятно коловшее сердце. Он чувствовал себя так, как будто его обливало что-то тёплое и густое, как парное молоко, обливало и, проникая внутрь его существа, наполняло собой все жилы, очищало кровь, тревожило его тоску и, развивая её и увеличивая, всё более смягчало. В душе мельника выросла странная сладкая боль, точно льдина тоски, давившая его сердце, таяла, распадалась на куски, и они кололи его там, внутри.
Аннушка положила на плечо соседа свою голову и замерла в этой позе, потупив глаза в землю. Гармонист задумчиво покручивал ус, а человек в пиджаке отошёл к окну и стал там, прислонясь к стене и смешно вытянув голову по направлению к певцам, точно он ртом ловил звуки песни. Толпа в дверях шуршала платьем и глухо ворчала, слившись в одно большое животное.
Трое певцов пели, сами себя очаровав песней, и она звучала, то мрачная и страстная, как молитва кающегося грешника, то печальная и кроткая, как плач больного ребёнка, то полная отчаянной и безнадёжной тоски, как всякая хорошая русская песня.
«Э я сижу-у-мо-оря-а…»
– рыдал Костя, у которого от напряжения выступил пот на лбу и катился по щекам, как слёзы.
«Эо-а, э-оо-э-о-а!»
– вторил ему безрукий одними гласными. Он плотно зажмурил глаза, и ноздри его нервно дрожали, дрожали и губы и подбородок.
«Доли себе жду-у!»
– голосом, полным безнадёжности, и покачивая головой, пела Таня и улыбалась такой тоскливой, острой улыбкой.
«Душу мою…»
– звенел и плакал тенор Кости.
«Слёзы-и-и…
Слёзы жгучи моют!..»
– дрожал голос безрукого.
Звуки всё плакали, плыли; казалось, что вот-вот они оборвутся и умрут, но они снова возрождались, оживляя умирающую ноту, снова поднимали её куда-то высоко; там она билась и плакала, падала вниз; фальцет безрукого оттенял её агонию, а Таня всё пела, и Костя опять рыдал, то обгоняя её слова, то повторяя их, и, должно быть, не было конца у этой плачущей и молящей песни – рассказа о поисках доли человеком.
– Братцы! – глухо крикнул Тихон Павлович, вскакивая со стула. – Больше не могу!
Христа ради, больше не могу!
Лицо у него было красно и всё в слезах, борода, смоченная ими, скомкалась, и в глазах, широко открытых, испуганных, полных болезненного напряжения, сверкало что-то дикое и восторженное, жалкое и горячее. Вставая, он оттолкнул Аннушку; она чуть не упала, оправилась и, точно проснувшись, смотрела на безрукого глазами тусклыми и тупыми – тяжёлым взглядом уставшего животного.
– Душу мою пронзили! Будет – тоска моя! Тронули вы меня за сердце… то есть, часу у меня такого не было в жизни!
Таня тупо смотрела на него, и из её губ всё лились ровные, сочные ноты, тёплые, но без огня.
– Братцы! Как угли горят во мне теперь – вот какая тоска! Что теперь я сделаю? На нож пойду! – глухо гудел мельник, страшно тараща глаза и растирая грудь обеими руками. – Кутим!
С треском! Эх ты, жизнь!
Безрукий и Таня оборвали песню. Таня сейчас же налила себе полстакана водки и выплеснула её себе в рот с такой быстротой, точно и у неё там угли горели и она хотела скорее потушить их. Взволнованный и уставший безрукий молча отдувался. Он как-то сразу осунулся, у него ввалились щёки, и глаза смотрели тупо, тускло и бессмысленно.
– Налей-ка мне рябиновой, Марк Иваныч!
– Славно пели, – тихо сказал гармонист, поднося к его рту стакан.
Толпа очнулась, и поднялся хаотический шум и говор. Послышались одобрительные восклицания, ласковые ругательства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
 сантехника тимо официальный сайт 

 Ceracasa Dolomite