https://www.dushevoi.ru/products/tumby-s-rakovinoy/50-60cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Его тащили, а он все писал, разрывая обои, одно за другим – Ухов, Ухов, Ухов, Ухов… – пока его не подхватили под мышки и понесли, а карандаш в последний раз провел по обоям глубокую рваную борозду и обломился…
Заремба хотела в последний раз посмотреть на Петю Соловьева, но их всех так быстро, почти бегом, провели по коридору фотографировать, что она его не заметила, легла в угол своей общей камеры и потеряла сознание, а потом обморок перешел в странный, почти летаргический сон, продолжавшийся несколько суток, а когда она очнулась, то увидела, что лежит на белой койке в больнице, и с большим трудом припомнила, что с ней было.
Года два после этого ее лечили и возили по санаториям, и в конце концов она выздоровела.
Несколько раз мы сталкивались с ней мимолетно, иногда узнавали друг друга, иногда не узнавали; молча проходили мимо или обменивались несколькими словами, и тогда в ее изменившемся стареющем лице я угадывал черты маленькой девочки в матроске или девушки из совпартшколы, в которую так страстно и так ненадолго влюбился.
Однажды я увидел ее на мраморной лестнице поликлиники; она шла вниз с одышкой, располневшая, почти седая, с толстыми ногами, обутыми в тесные туфли на высоких каблуках, которые, очевидно, причиняли ей страдание.
– Здорово, парень, – сказала она печально. – Как живешъ? Ты уже дедушка? А я уже бабушка. Вспоминаешь ли ты когда-нибудь нашу молодость? Ну, топай, топай.
Сколько раз я брался за перо, чтобы исполнить совет покойного моего друга и старшего товарища Сергея Ингулова и написать роман о девушке из совпартшколы. Может быть, это был единственный настоящий сюжет, алмаз, который стоило, не жалея времени и сил, огранить, превратив в сверкающий бриллиант. Но каждый раз я чувствовал свое бессилие, тема была во много раз выше меня, и ее нельзя было обработать так себе, в старой манере, которой она никак не поддавалась.
Девушку из совпартшколы нужно было писать совершенно по-новому, небывало и, как сказал бы Осип Мандельштам, «на разрыв аорты». А я еще к этому не был готов.

***
«Как жалко, что нам не хватило времени написать наш „Революционный катехизис искусства“, – с горечью воскликнул Эдмон Гонкур.
И как не хватало этого катехизиса мне, тогда еще не открывшему мовизма.
«…На протяжении всех 300 страниц с топотом опрокидывать все священные мнения, вековое восхищение, академические программы профессоров эстетики, всю эту старую веру искусства, еще более лишенную критического духа, чем религиозная вера…»
Нет, нет, успокойтесь, товарищи, это не я написал, а Гонкур!
«Интеллектуальное „наплевательство“ на всеобщее мнение: самая редкая смелость, какую я когда-либо встречал, и, только обладая этим даром, можно создавать оригинальные вещи…»
Короче говоря, нужно было быть не Буниным, а по крайней мере Маяковским.
«…я ищу… чего-то, что не походило бы на роман. Отсутствие интриги для меня недостаточно. Я хотел бы, чтобы сама структура была другой, чтобы эта книга носила характер мемуаров одного лица, написанного другим… Решительно слово „роман“ уже не определяет книги, которые мы пишем. Я хотел бы дать им другое название».
…Если не мемуары, не роман, то что же я сейчас пишу? Отрывки, воспоминания, куски, мысли, сюжеты, очерки, заметки, цитаты…
Но все равно мне не под силу заполнить этими жалкими обломками своей и чужой памяти ту неизмеримую, вечную пропасть времени и пространства, на краю которой я ворочаюсь до рассвета, измученный, истерзанный тяжелыми мыслями.
Иногда я сам себе напоминаю счастливого царя, вдруг без всякой видимой причины заболевшего бессонницей.
Сказка о подушке.
С некоторого времени царь потерял способность спать. Лучшие врачи и маги не могли излечить его от этого смертельного недуга. Ни одно снотворное не действовало на царя. День и ночь он метался на своей постели с открытыми глазами, и его мозг был истощен постоянной, непрерывной, бесконечной работой воображения. Он умирал. Казалось, ничто не может его спасти. И вот однажды, глухой ночью, когда ангел смерти уже совсем низко летал над его головой, в спальню царя тайно пробралась босиком самая молодая, и самая прелестная, и самая любимая из его жен в тончайших, полупрозрачных шальварах в пестрых цветочках, потрогала своими нежными пальчиками изголовье царя и сказала:
– Дорогой, мне кажется, я знаю причину твоей болезни. Не можешь ли ты ответить мне на один вопрос: давно ли ты спишь на этой подушке?
– Давно.
– А когда ее перебивали в последний раз и подсыпали в нее нового пуха?
– Сравнительно недавно.
– И конечно, это делала твоя первая, главная жена?
– Ну да, по обычаю.
– Так вот что я тебе скажу, любимый: старушка переложила пуха. Я ничего не хочу сказать о ней плохого. Она это сделала любя, чтобы тебе было лучше. Но потрогай – она его так набила, что подушка стала как каменная. Разве на ней заснешь? Дай, милый, я выпущу из нее лишний пух, и ты сразу забудешь, что такое бессонница.
Она вспорола своими проворными ручками наволоку и вынула несколько горстей драгоценного пуха, затем взбила подушку, царь положил на нее свою голову, почувствовал воздушную прохладу и легкость и заснул блаженным сном, а младшая жена выгнала полотенцем ангела смерти в форточку и, поцеловав своего повелителя и возлюбленного, удалилась неслышно, как и пришла.
Но сказка на этом, однако, не кончается.
Царь стал сразу же засыпать, как только ложился, и спал долго и сладко до самого позднего утра, когда ему приносили кофе с молоком. Сначала ему это очень нравилось, но потом он заметил, что совсем перестал перед сном размышлять о судьбах своего царства и даже немного поглупел. Тогда он позвал к себе молоденькую жену и шепнул ей на ухо:
– Старушка, конечно, тогда сильно переложила пуха, это верно, но ты – о самая моя любимая! – сделала мой сон слишком легким, счастливым и бездумным. А для царя это не годится. Не можешь ли ты добавить в подушку совсем небольшую горсточку пуха, чтобы я засыпал не сразу и у меня было бы немного времени для полезных размышлений?
– С удовольствием, дорогой, – ответила младшая жена и добавила в подушку царя одну, совсем маленькую горсточку лебяжьего пуха.
– Вот теперь будет в самый раз, – сказал царь, и с той поры ежедневно перед сном его посещали самые важные мысли.
Разумеется, эти мысли не всегда были веселые, но зато они всегда озаряли его душу светом истины.
«Век. Известковый слой в крови больного сына твердеет. Спит Москва, как деревянный ларь, и некуда бежать от века-властелина… Пылает на снегу аптечная малина… Два сонных яблока у века-властелина и глиняный прекрасный рот. Ужели я предам позорному злословью – вновь пахнет яблоком мороз – присягу чудную четвертому сословью и клятвы крупные до слез?»
Пылала на снегу аптечная малина, и в агонии красных огней и вагонов в лице изменялась столица…
«Один: я заметил знамена у ложа и черную флейту над пультом; я видел, как с глиною борется, лежа у гроба, измученный скульптор. Другой: как столетье стояла минута, проверенной совести проба. Он был неподвижен, во френче, как будто диктующий лозунг из гроба. И третий: с мешками у глаз среди зала, седая и руки сухие, жена, неподвижно дежуря, стояла у тела в ногах, как Россия…»
Во сне сквозь шум темных крыльев я услышал стук в дверь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
 полотенцесушители 

 плитка москва