купить смеситель в ванну 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Прибежал с коньяком и портером потный лакей в обтянутом кургузом фраке, и все девицы хором встретили его:
– Маркуша! Милай Маркуша! Маркуша!
По-видимому, это было в обычае – встречать его такими возгласами, потому что даже и толстая, пьяная, лениво прогудела:
– Маркуша!
И все это было необыкновенно. Пили, чокались, говорили все сразу и о чем-то своем. Злая, с птичьим лицом, раздра­женно и крикливо рассказывала о госте, который брал ее на время и с которым у нее что-то вышло. Часто ввертывали уличные ругательства, но произносили их не равнодушно, как мужчины, а всегда с особенной едкостью, с некоторым вызовом; все вещи называли своими именами.
На него вначале обращали внимания мало, да и сам он упорно молчал и выглядывал. Счастливая Люба сидела очень тихо рядом с ним на постели, обнимая его рукою за шею, сама пила немного, но ему постоянно подливала. И часто в самое ухо шептала:
– Миленький!
Пил он много, но не хмелел, а что-то другое происходило в нем, что производит нередко в людях таинственный и силь­ный алкоголь. Будто – пока он пил и молчал – внутри его происходила огромная, разрушительная работа, быстрая и глухая. Как будто все, что он узнал в течение жизни, полю­бил и передумал, разговоры с товарищами, книги, опасная и завлекательная работа – бесшумно сгорало, уничтожа­лось бесследно, но сам он от этого не разрушался, а как-то странно креп и твердел. Словно с каждой выпитой рюмкой он возвращался к какому-то первоначалу своему – к деду, к прадеду, к тем стихийным, первобытным бунтарям, для которых бунт был религией и религия – бунтом. Как линючая краска под горячей водой – смывалась и блекла книж­ная чуждая мудрость, а на место ее вставало свое собст­венное, дикое и темное, как голос самой черной земли. И диким простором, безграничностью дремучих лесов, без­брежностью полей веяло от этой последней темной мудро­сти его; в ней слышался смятенный крик колоколов, в ней виделось кровавое зарево пожаров, и звон железных канда­лов, и исступленная молитва, и сатанинский хохот тысяч исполинских глоток – и черный купол неба над непокрытой головою.
Так сидел он, широкоскулый, бледный, вдруг такой родной, такой близкий всем этим несчастным, галдевшим вкруг него. И в опустошенной, выжженной душе и в разру­шенном мире белым огнем расплавленной стали сверкала и светилась ярко одна его раскаленная воля. Еще слепая, еще бесцельная, она уже выгибалась жадно; и в чувстве безграничного могущества, способности все создать и все разрушить, спокойно железнело его тело.
Вдруг он стукнул кулаком по столу:
– Любка! Пей!
И когда она, светлая и улыбающаяся, покорно налила рюмки, он поднял свою и произнес:
– За нашу братию!
– Ты за тех? – шепнула Люба.
– Нет, за этих. За нашу братию! За подлецов, за мерзавцев, за трусов, за раздавленных жизнью. За тех, кто умирает от сифилиса…
Девицы рассмеялись, но толстая лениво попрекнула:
– Ну это, голубчик, уже слишком.
– Молчи! – сказала Люба, бледнея. – Он мой суже­ный!
– …За всех слепых от рождения. Зрячие! выколем себе глаза, ибо стыдно, – он стукнул кулаком по столику. – Ибо стыдно зрячим смотреть на слепых от рождения. Если нашими фонариками не можем осветить всю тьму, так погасим же огни и все полезем в тьму. Если нет рая для всех, то и для меня его не надо, – это уже не рай, девицы, а просто-напросто свинство. Выпьем за то, девицы, чтобы все огни погасли. Пей, темнота!
Он слегка покачнулся и выпил. Говорил он несколько туго, но твердо, отчетливо, с паузами, выговаривая каждое слово. Никто не понял этой дикой речи, но всем он понра­вился – понравился он сам, бледный и как-то по-особенно­му злой. Вдруг быстро заговорила Люба, протягивая руки:
– Он мой суженый. Он останется со мною. Он был честный, у него есть товарищи, а теперь он останется со мною.
– Поступай к нам, на место Маркуши, – лениво сказа­ла толстая.
– Молчи, Манька, я морду тебе побью! Он останется со мною. Он был честный.
– Мы все были честные, – сказала злая, старая.
И другие подхватили:
– Я до четырех лет была честная… Я и сейчас честная, ей-Богу!
Люба чуть не плакала.
– Молчите, дряни вы этакие. У вас честность от­няли, а он сам отдал. Взял и отдал: на мою честность! Не хочу я честности! Вы все тут… а он еще невинненький…
Она всхлипнула – и все разразилось хохотом. Хохота­ли, как могут хохотать только пьяные, со всею безудержно­стью их чувств; хохотали, как можно только хохотать в маленькой комнатке, где воздух уже насытился звуками, уже не принимает их и гулко выбрасывает назад, оглушая. Плакали от смеха, валились друг на друга, стонали; тонень­ким голоском кудахтала толстая и бессильно падала со стула; наконец, глядя на них, залился хохотом он сам. Точно весь сатанинский мир собрался сюда, чтобы хохотом прово­дить в могилу маленькую, невинненькую честность, – и хо­хотала тихо сама умершая честность. Не смеялась только Люба. Дрожа от возмущения, она ломала руки, кричала что-то и наконец бросилась бить кулаками толстую, и та еле-еле бессильно отводила ее голыми, круглыми, как бревна, руками.
– Будет, – кричал он, но они не слыхали. Наконец понемногу стихли.
– Будет! – еще раз крикнул он. – Стойте. Я вам еще штучку покажу.
– Оставь их! – говорила Люба, вытирая кулаком сле­зы. – Их всех надо выгнать!
– Испугалась? – повернул он лицо, еще дрожащее от хохота. – Честности захотелось? Глупая, – тебе все время только ее и хочется! Оставь меня!
И, не обращая больше на нее внимания, он обернулся к тем, встал, высоко поднял руки:
– Слушайте. Погодите. Я сейчас вам покажу. Смотрите сюда, на мои руки.
И, настроенные весело и любопытно, они смотрели на его руки и послушно, как дети, ждали, разинув рты. – Вот, – он потряс руками, – я держу в руках мою жизнь. Видите?
– Видим! Дальше!
– Она была прекрасна, моя жизнь. Она была чиста и прелестна, моя жизнь. Она была, знаете, как те красивые вазы из фарфора. И вот глядите: я бросаю ее!
Он опустил руки почти со стоном, и все глаза обратились на землю, как будто там действительно лежало что-то хруп­кое и нежное, разбитое на куски – прекрасная человече­ская жизнь.
– Топчите же ее, девки! Топчите, чтобы кусочка не осталось! – топнул он ногой.
И как дети, которые радуются новой шалости, они все с визгом и хохотом вскочили и начали топтать то место, где невидимо лежала разбитая нежная фарфоровая ваза – прекрасная человеческая жизнь. И постепенно овладела ими ярость. Смолк хохот и визг. Только тяжелое дыхание, густой сап и топот ног, яростный, беспощадный, неукроти­мый.
Как оскорбленная царица, через плечо, глядела на него Люба яростными глазами и вдруг, точно поняв, точно обезу­мев, – с радостным стоном бросилась в середину толку­щихся женщин и быстро затопала ногами. Если бы не серьезность пьяных лиц, если бы не яростность потускнев­ших глаз, не злоба искаженных, искривленных ртов, можно было бы подумать, что это новый особенный танец без музы­ки и без ритма.
И сцепив пальцами твердый, щетинистый череп – спо­койно и угрюмо смотрел он.
* * *
Говорили в темноте два голоса.
Голос Любы, близкий, внимательный, чуткий, с легкими нотками особенного страха, каким бывает всегда голос женщины в темноте, – и его, твердый, спокойный, далекий. Слова он выговаривал слишком твердо, слишком отчетли­во – и только в этом чувствовался еще не совсем про­шедший хмель.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
 https://sdvk.ru/Sanfayans/Unitazi/Napolnye_unitazy/ 

 троя плитка